Владимир Балязин - За светом идущий
Почти все коренные жители города — караимы — торговали, занимались ювелирным делом, перепиской книг, златоткачеством, приготовлением лекарств, врачеванием, достигнув во всех этих ремеслах немалого мастерства.
Невольники, побывавшие прежде в других городах и странах, говорили, что жизнь в Чуфут-кале получше, чем, например, в Турции или же в Сирии. Объяснялось это тем, что жители Чуфут-кале бережливее, чем прочие рабовладельцы, относились к своим рабам, как, впрочем, и к другой живой и неживой собственности. Раб для них был довольно дорогой вещью, приносившей большой доход. Зачем же было расчетливым владельцам раньше времени лишаться источника своего дохода? Зачем было морить пленника голодом, если и дитя понимало, что голодный раб не станет работать, хоть бей его плетьми, хоть трави собаками? И потому рабовладельцы Чуфут-кале сносно кормили рабов, лечили их, если те болели, давали один день в неделю отдыхать. Однако любви к принадлежавшим им людям у них было не больше, чем к лошадям или мулам, которых они тоже кормили, лечили от хворей и не давали надрываться на работе до смерти.
Первые несколько дней Иван лежал на соломе не шевелясь. Не ел, не пил, смотрел в узкую щель на синюю полоску неба, на белые кудри облаков. Ночами беззвучно плакал. Думал: «Кончилась моя жизнь, пропаду в проклятом городке». Лежа без сна, вспоминал Иван прошлое свое житье в веселом городе Лубны. Отец его служил при дворе всесильного Иеремии Вишневецкого стремянным казаком. У себя в доме был отец буен, драчлив и вечно пьян. Бил он сына и жену смертным боем, а как зарезали отца в пьяной драке, стала бить Ивана мать, вымещая на нем прежние обиды и горечь за неудавшуюся судьбу свою. Когда же исполнилось Ивану тринадцать лет, бежал он из дома куда глаза глядят и, добравшись до Полтавы, нанялся батрачить к казаку Ивану Романову. И здесь хозяин бил его и кормил худо, а когда по каким-то делам отлучился его господин из дома, Иван снова бежал и вскоре прибился к казачьему куреню на Дону.
С шестнадцати лет стал он ходить в набеги, сначала со всем куренем, потом с сотней, а там вышел в поле сам-четверт. Но хоть опасно было малым числом в степь ходить, зато доставалась тебе от добычи четвертая часть, а ежели шел с сотней, то только сотая.
Однако не корысть уводила Ивана в степь не в сотне, а в малой ватажке. Буен был Иван, горд, непокорен, и сколь ни бились с ним сотники, куренные, кошевые, полковники — не признавал он над собой их власти. Бит был за это Иван и по-иному взыскан, однако не только власти не покорялся, но еще более ненавидел тех, кто карал его за непослушание. Потому-то, как только почуял Иван в себе силу, тут же ушел в степь сам-четверт, с тремя такими же сорвиголовами.
Вот и вертелся Иван у реки Миус, поджидая свою удачу.
И дождался…
В каменной норе казалось Ивану прежнее его житье раем, а отец, мать, хозяин его Ивашка Романов представлялись теперь почти что херувимами…
На третью ночь будто выгорело все у Вергуненка внутри. Перестал он плакать, перестал душу себе воспоминаниями травить, начал думать.
И к утру придумал.
— Ох, Альгирдас, помираю я, — тихо и жалобно проговорил Вергуненок, услышав, что лежавший у противоположной стены Альгирдас проснулся.
— Чего это ты? — с испугом откликнулся Альгирдас и склонился над Вергуненком.
— Зови хозяина, пусть знахаря пришлет или же попа, пришла моя смертушка.
— Звать не могу, как позовешь? Услышит хозяин, что я после благовеста к ранней заутрене молотом не стучу, так и сам зайдет узнать, почему не работаю. Не стучу — значит, случилось что.
— А, вот оно как, — проговорил Вергуненок и замолчал, отвернувшись к стене.
«Проклятущая жизнь, — думал он с тоскою и злобой. — Как только до света еще зазвонит в пещерной церкви за лощиной колокол, так и начинают пилить, ковать, сверлить, тесать рабы железо да камень в своих подземельях. Как к поздней вечерне отзвонит — могут ложиться спать. Хозяину и глядеть не надо — ходит да слушает: споро ли работают, не ленятся ли?
Тут услышал он жиденький, тихий благовест — бил звонарь в малый колокол к заутрене. Застучали в соседних камерах рабы — принялись за дело.
Альгирдас сидел праздно, спрашивал:
— Чего же ты, Ваня, а?
Иван молчал. Альгирдас пытался утешить:
— В других краях невольники разве так живут? А посадили бы тебя гребцом на галеру? Или отправили бы в каменоломню? Или дорогу строить? И был бы ты катом-надсмотрщиком плетью бит на дню по пять раз. А тут ты четвертый день лежишь, а хозяин тебе слова не сказал: понимает, что, как проволокли тебя недавно на аркане да в склеп каменный бросили, нет в тебе никаких сил. Иной раз так-то люди по неделе лежат и по две, а потом все равно за дело берутся. Да как не взяться? Если бы не работа, разве хоть кто-нибудь здесь выжил?
Иван повернул к Альгирдасу голову.
— Слушай, Альгирдас. Скажу тебе нечто. Если удастся, как я задумал, будем мы оба на воле, в золоте будем ходить…
Как Альгирдас сказал, так и получилось: хозяин вскоре заглянул в подвал, однако спускаться не стал, а, приоткрыв дверь, о чем-то спросил у Альгирдаса на непонятном Ивану языке. Альгирдас ответил, и хозяин ушел: испугался, должно быть, заразы — мало ли чем мог заболеть его новый раб.
Через некоторое время в подвал спустилась старуха, маленькая, проворная, розовощекая, голубоглазая. Присев возле Вергуненка, спросила ласково:
— Что, касатик, занедужил? — Положила руку на грудь, в вырез рубахи, потом потрогала лоб, внимательно поглядела в глаза. — В нашей волости — лихие болести, — вздохнув, сказала старуха и перекрестилась. — От болезни твоей одно лекарство — воля. Да где то лекарство взять?
Иван резво вскинулся, сел на соломе, жарко зашептал.
— Мать! Слышь, мать! Век буду за тебя бога молить, только помоги мне! Ведь одного мы с тобой бога дети, и на мне и на тебе един православный крест! Сполни просьбишку мою малую, мать! Сполни, прошу тебя, родимая!
Иван схватил старуху за руки, припал к ним щекой.
— Что ты, дитятко, что ты?! — испуганно зашептала старуха, отбирая руки. — Не архиерей ведь я, чего ты мне руки целуешь?
— Принеси мне пороху, мать.
Старуха отшатнулась, перекрестилась.
— Можа тебе враз и пистоль принесть?
— Да ты не бойся, пороху мне надо самую малость — полгорстки. А ты кого хошь спроси — от одного пороху никому никакого вреда, ни убивства быть не может.
— А пошто тебе порох?
— Для дела надо, мать, а для какого, хоть режь, не скажу.
— Нет, касатик, боюся я, а ну как ты что недоброе умыслил?
Вергуненок вскочил, рванул верхний край шаровар. Из образовавшейся на поясе прорехи вытащил золотой немецкий талер — все, что сумел утаить от пленивших его татар.