Александр Дюма - Сорок пять
— Сегодня ночью я уезжаю в Антверпен по поручению короля.
— Боже мой!
— Поедем вместе, умоляю тебя.
— Ты велишь мне ехать, брат? — спросил он, бледнея.
— Я только прошу, дю Бушаж.
— Спасибо, брат.
Жуаез пожал плечами.
— Пожимай плечами сколько хочешь, Жуаез. Но пойми: если бы у меня отняли возможность проводить ночи на этой улице, если бы я не мог смотреть на это окно…
— Ну?
— Я бы умер.
— Безумец!
— Пойми, брат: там мое сердце, — сказал Анри, протягивая руку к дому, — там моя жизнь. Как ты можешь требовать, чтобы я остался в живых, когда вырываешь из груди моей сердце!
Герцог, покусывая свой тонкий ус, скрестил руки на груди с гневом, к которому примешивалась жалость. Подумав немного, он сказал:
— А если отец попросит тебя, Анри, принять Мирона — он не просто врач, он мыслитель…
— Я отвечу отцу, что вовсе не болен, что голова у меня в порядке, что Мирон не излечивает от любви.
— Остается принять твою точку зрения. Но зачем я, в сущности, тревожусь? Эта дама — всего-навсего женщина, ты настойчив. Когда я возвращусь, ты уже будешь напевать радостнее и веселее, чем когда-либо!
— Да, да, милый брат, — ответил юноша, пожимая ему руки. — Я излечусь, буду счастлив, весел. Спасибо тебе за дружбу, спасибо! Это мое лучшее сокровище.
Несмотря на свое кажущееся легкомыслие, Жуаез был глубоко тронут.
— Пойдем, — сказал он.
Факелы погасли, музыканты взвалили на спину инструменты, пажи двинулись в путь.
— Ступай, ступай, я следую за тобой, — сказал дю Бушаж: ему жаль было расставаться с этой улицей.
— Понимаю, — сказал Жуаез, — последнее прости окну. Ну так простись и со мной; Анри!
Анри обхватил брата за шею, нагнувшегося, чтобы поцеловать его.
— Нет, — возразил он, — я провожу тебя до городских ворот.
Анн подъехал к музыкантам и слугам, которые остановились шагах в ста от них.
— Вы нам больше не нужны, — сказал он. — Ждите новых приказаний.
Болтовня музыкантов и смех пажей замерли в отдалении. Замерли и последние жалобные звуки, исторгнутые у лютен и виол рукой, случайно задевшей струны.
Анри бросил последний взгляд на дом и, медленно, беспрестанно оборачиваясь, последовал за братом, который ехал, предшествуемый двумя слугами.
Увидев, что оба молодых человека и музыканты удалились, Робер Брике решил, что если эта сцена должна иметь развязку, развязка эта скоро наступит.
Поэтому он шумно ушел с балкона и закрыл окно.
Несколько любопытных еще оставались на улицах. Но минут через десять разошлись и они.
За это время Робер Брике успел вылезти на крышу своего жилища, обнесенную на фламандский манер зубчатой оградой, и, спрятавшись за одним из этих зубцов, вперил взор в окна противоположного дома.
Как только прекратился шум, затихли инструменты, голоса, шаги и все вошло в обычную колею, одно из верхних окон этого странного дома отворилось, и чья-то голова осторожно высунулась наружу.
— Никого больше нет, — прошептал мужской голос, — опасность миновала. Верно, какая-нибудь мистификация по адресу нашего соседа. Можете выйти из своего укрытия, сударыня, и вернуться к себе.
Говоривший закрыл окно, выбил из кремня искру, зажег лампу и кому-то протянул ее.
Шико изо всех сил напряг зрение. Но, увидев бледное, благородное лицо женщины, принявшей лампу, и уловив ласковые, грустные взгляды, которыми обменялись слуга и госпожа, он побледнел и ледяная дрожь пробежала по его телу.
Молодая женщина — ей было не больше двадцати четырех лет — спустилась по лестнице в сопровождении слуги.
— Граф дю Бушаж, смелый, красивый юноша, влюбленный безумец, передай же свой девиз брату! — прошептал Шико, проводя рукой по лбу, словно для того, чтобы отогнать какое-то страшное видение. — Ты никогда больше не произнесешь слова «hilariter», хотя и обещал стать радостным, веселым, петь песни.
Шико вернулся к себе с омраченным челом и сел в темном углу спальни, поддавшись наваждению скорби, которая исходила от соседнего дома; можно было подумать, что он вспомнил нечто ужасное, погрузился в какую-то кровавую бездну.
XVIII. Казна Шико
Шико провел ночь, грезя в кресле.
Он именно грезил, ибо осаждали его не столько мысли, сколько видения.
Он жил в мире, оставленном далеко позади и населенном тенями знаменитых людей и прелестных женщин. Как бы озаренные взором бледной обитательницы таинственного дома, проходили они одна за другой — и за ними тянулась цепь воспоминаний, радостных или ужасных.
Возвращаясь из Лувра, Шико сетовал, что ему не придется уснуть, но теперь он даже и не подумал лечь.
Когда же рассвет заглянул к нему в окно, он мысленно произнес:
«Время призраков миновало — пора подумать о живых».
Он встал, опоясался своей длинной шпагой, набросил на плечи темно-красный плащ из плотной шерстяной ткани и со стоической твердостью мудреца обследовал свою казну и подошвы своих башмаков.
Последние показались Шико вполне пригодными для путешествия. Что касается казны, то ей следовало уделить особое внимание.
Поэтому мы сделаем небольшое отступление и расскажем читателю о казне Шико.
Человек, как известно, весьма изобретательный, Шико выдолбил часть главной балки, проходившей через весь его дом: она содействовала и украшению жилища, ибо была пестро раскрашена, и его прочности, ибо имела не менее восемнадцати дюймов в диаметре.
Устроив в этой балке тайник в полтора фута длиной и шириной в шесть дюймов, он сложил туда свою казну — тысячу экю золотом.
Вот какой расчет произвел при этом Шико.
«Я трачу ежедневно, — сказал он себе, — двадцатую часть одного экю: значит, денег мне хватит на двадцать тысяч дней. Надо, однако, учесть, что к старости расходы увеличиваются, ибо недостаток жизненных сил приходится восполнять жизненными удобствами. В общем, здесь на двадцать пять — тридцать лет жизни, этого, слава богу, вполне достаточно!»
Произведя вместе с Шико этот расчет, мы убедимся, что он был одним из состоятельнейших рантье города Парижа. Уверенность в будущем наполняла его некоторой гордостью.
Шико вовсе не был скуп и долгое время даже отличался мотовством, но к нищете он испытывал отвращение, ибо знал, что она свинцовой тяжестью давит на плечи и сгибает даже самых сильных.
И потому, заглянув в это утро в свое казнохранилище, он подумал:
«Клянусь честью, время сейчас суровое и не располагает к щедрости! С Генрихом мне стесняться не приходится. Даже эта тысяча экю досталась мне не от него, а от дядюшки, обещавшего оставить мне в шесть раз больше. Если бы сейчас была еще ночь, я пошел бы к королю и взял у него сотню золотых монет. Но уже рассвело, и я вынужден рассчитывать только на себя… и на Горанфло».