Артуро Перес-Реверте - Испанская ярость
– Все тут? – спросил тот.
Недоставало Риваса и одного из Оливаресов.
Младший, Пабло, уже не черноволосый, а седой от пыли, шагнул было назад, и Мендьета с Гарроте насилу удержали его. Голландцы, приведенные в бешенство удачной диверсией, открыли со стен частую и беспорядочную пальбу – пули жужжали вокруг или мягко шлепались в корзины с землей.
– Славно засадили нехристям, – произнес Мендьета.
В голосе его слышалось не торжество, а одна лишь безмерная усталость. Он все еще сжимал в руке черенок лопатки – всю в земле и запекшейся крови. Рядом с Алатристе мешком осел на землю Копонс – перемешанная с потом земля превратила его лицо в глиняную маску.
– Сволочи! – в отчаянии заголосил младший Оливарес. – Гореть вам в аду во веки веков, еретики проклятые!
И осекся, увидав, как у входа в штольню показался Ривас, таща на закорках брата – полузадохшегося, но живого. Голубые глаза галисийца были воспалены, от светлых волос несло серой. Он сорвал с лица платок, сплюнул набившуюся в рот землю, вдохнул полной грудью:
– О, черт!.. Слава тебе, Господи!
Кто-то из немцев принес бурдючок с водой, и люди Алатристе стали по очереди пить.
– Я бы и ослиной мочой сейчас не побрезговал, – пробормотал Гарроте, плеснув на бороду и грудь.
Алатристе сидел в траншее, счищая с лезвия бискайца землю и кровь. Брагадо, не сводивший с него глаз, наконец спросил:
– Ну, что там в галерее?
– Чисто. Как этот клинок.
И, не прибавив к сказанному ни слова, спрятал кинжал в ножны.
– Слава тебе, Господи! – повторил Ривас и перекрестился. Голубые глаза его слезились.
Алатристе вслух не сказал ничего, а про себя подумал: «Господь тоже иногда пресыщается. Как объестся кровью и муками – отвернется и отдыхает».
VIII. Маскарад
В таких вот и подобных трудах и досугах минул апрель; чередуя погожие дни с дождливыми, вызеленив травку на полях, на могилах и вокруг траншей.
Пушки наши продолжали долбить стены Бреды, по-прежнему подводились мины и контрмины, а весь крещеный мир азартно палил из траншеи в траншею, и монотонность осады оживлялась время от времени то нашим приступом, то голландской вылазкой. Тут стали поступать сведения о том, что осажденные испытывают большие лишения – вернее, лишения испытывают их на прочность, большие, да все же не большие, чем осаждающие. Разница в том лишь, что голландцы выросли в краю благодатном и плодородном, что реки их, поля и города щедро были взысканы Фортуною, мы же, испанцы, век за веком орошали наши нивы потом и кровью, чтобы собрать с них хоть горстку зерна. И поскольку неприятель привычней оказался к усладам и роскошествам, нежели к полуголодному существованию, то иные французы и англичане – кто по природе своей, кто по привычке – стали бросать свои части и переходить на нашу сторону, рассказывая, будто за стенами Бреды перемерло уже не менее пяти тысяч человек из числа простолюдинов, бюргеров и солдат. Не раз бывало, что перед городскими воротами дрыгались в петле, встречая утро не для них наступавшего дня, шпионы, пытавшиеся доставить по назначению все более и более отчаянные письма, коими обменивались комендант крепости Юстин Нассау и его родственник Мориц Оранский – сей последний находился в нескольких лигах от Бреды и не оставлял попыток выручить гарнизон города, вот уж год как обложенного наглухо.
В те же дни дошли до нас известия о том, что этот самый Мориц задумал построить дамбу у Севенберга – это в двух часах пути от Бреды – дабы направить на нас воды Мерка, затопить наш лагерь и траншеи и на баркасах и лодках доставить в город подкрепление и продовольствие. Сей замысел сильно заботил нашего генерала Спинолу, который искал и не находил действенное средство воспрепятствовать тому, чтобы в один прекрасный день проснулись мы все в воде по шейку. По этому поводу зубоскалили следующим образом: надо, мол, отрядить на диверсию людей из немецких полков – они-то уж справятся:
…Колбасников созвать и объявить им,Что если тотчас не взорвать плотину,То все мы в водах Мерка захлебнемся.И я вас честью уверяю – мигомОни покончат с Морицевой дамбой,Поскольку век простой водой гнушалисьИ впредь ее не пожелают пить.
И примерно в те же дни капитана Алатристе вызвали в шатер дона Педро. Дело было к вечеру, солнце уже клонилось к западу, заливая розовым кромку плотин, за которыми виднелись силуэты ветряных мельниц и тянулись на северо-восток рощи. Для такого случая Алатристе привел себя по возможности в порядок: прикрыл нагрудником из буйволовой кожи драную сорочку, с особым тщанием вычистил оружие, насалил портупею и прочую ременную сбрую. Он ступил под откинутый полог шатра: в одной руке – потрепанная шляпа, другая придерживает шпагу – и стал навытяжку, не произнося ни слова и ожидая, когда дон Педро де ла Амба, беседовавший со своими офицерами, среди которых был и капитан Брагадо, соблаговолит обратить на него внимание.
– Ага, вот он самый и есть, – сказал полковник.
Алатристе не выказал при столь странном приеме ни тревоги, ни любопытства, хотя его приметливый взгляд не оставил без внимания успокаивающую улыбку Брагадо, посланную ему из-за плеча дона Педро. В палатке было еще четверо офицеров, и всех он знал, по крайней мере, в лицо: дон Эрнан Торральба, командовавший одной из рот; начальник штаба Идьякес и еще двое молодых людей – гусманов, как именовали в ту пору юных аристократов или родовитых дворян, жалованья не получавших и служивших ради славы или – что чаще случалось – чтобы завоевать репутацию перед возвращением в Испанию, где благодаря дружеским или семейным связям ожидало их теплое и покойное место. На столе, рядом с книгами и картами, стояло несколько бутылок: присутствующие пили вино – причем из хрустальных бокалов. Со дня взятия Аудкерка Алатристе не держал в руках такой посуды. «Пастухам – ужин, да и не всухомятку, а овечке – вертел», – кстати вспомнилось ему любимое присловье.
– Хотите глоточек?
Петлеплёт, скривив губы, что долженствовало означать любезную улыбку, изящным движением указал на бутылки и бокалы.
– Только что доставили из Малаги. Выдержанный «Педро Хименес».
Алатристе сглотнул, постаравшись, чтобы это осталось незамеченным. В полдень он, как и весь взвод, ел хлеб, сдабривая его маслом, надавленным не то из репы, не то еще из каких корнеплодов, и запивая грязноватой водицей, – обычное окопное угощение. Каждый сверчок знай свой шесток, вздохнул он про себя. Вышестоящие тебя сторонятся, ну и ты к ним не тянись.