Даниил Мордовцев - Авантюристы
Он остановился и прислушался. За стеной было тихо, только с улицы доносилось знакомое протяжное выкрикиванье:
Мак медовый,Для сна бедовый.
Вульф вспомнил, что это самое выкрикиванье слышал он шесть лет назад, когда его первый раз везли в тайную экспедицию.
— В марте, — продолжал он, вздохнув, — возвратился камердинер из Москвы и рассказал, что вместе с купцом Шоу, с которым он приехал из Митавы, он стоял три дня в трактире «Царьград», где их обокрали и несколько раз представляли губернатору. Гензель показывал Ляпуновой ответное письмо короля прусского, но она не умела читать по-немецки, а читал ей какой-то лекарь. Гензель привез мне обратно королевское письмо и письмо от Ляпуновой. Она отвечала, что старается исходатайствовать у императрицы милости, чтоб позволено мне жить в Москве. Потом писала, что я могу сам приехать, потому что она выпросила мне высочайшее соизволение возвратиться в Москву и на ней жениться. Она просила меня приехать и остановиться в Сетуни, в десяти верстах от Москвы.
— Хорошо, — остановил его первоприсутствующий, — дальше мы знаем. А как взяли вас после того, как священник не согласился на венчание?
— После отказа священника, — отвечал Вульф, — мы переночевали в Знаменках, и Ляпунова хотела, чтобы я ехал с ней обратно в Москву, но я не соглашался, а хотел ехать обратно за границу. Но как у нее был один экипаж, а другой принадлежал мне, с нею же были две девушки, лакей и кучер, и всем им в одном экипаже поместиться было невозможно…
— Ну, возможно, — перебил его первоприсутствующий, — карета была четвероместная… Ну-с?
— Так, Ляпунова решилась ехать со мной далее по петербургской же дороге в дом извозчика, который с нами ехал за Клином, в 35 верстах, а в каком селении, не упомнию.
— В Городище, — подсказал секретарь.
— Да, точно. Мы намеревались, чтобы мне там остаться, а ей ехать со своими людьми в обоих экипажах в Москву, мне же дожидаться возвращения моей коляски и потом следовать за границу. 12 сентября приехали мы в дом к извозчику вечером, где и ночевали, а на другой день извозчик имел надобность остаться дома, а в проводники давал нам своего сына, который в то время был на работе. Я остался еще день у извозчика. Между тем Ляпунова потихоньку от меня посылала извозчика искать священника, который обвенчал бы нас, и нашел такого в деревне Шоше, но он не мог приехать по случаю праздника. Тогда я, не желая больше там жить, упросил Ляпунову ехать в Москву. 14-го числа она уехала, и расстались с тем, чтобы она выхлопотала мне дозволение служить и быть русским подданным, а в случае неудачи чтобы она приехала ко мне, в Митаву. Но на другой день приехал в то селение ведомства московской управы благочиния частный пристав и, взяв меня, за стражей привез в Москву, представил обер-полицмейстеру, а от него представлен к губернатору, а от губернатора я препровожден сюда.
Вульф кончил. Его, видимо, утомило продолжительное показание. Солнце довольно высоко поднялось к полудню и изменило картину освещения залы, длинного судейского стола с зерцалом, которое бросало теперь тень на худое лицо секретаря и ярко горело позолотой рам и двухглавого орла.
— Ну а относительно политических обстоятельств? — спросил первоприсутствующий, медленно нюхая табак из дорогой «пожалованной» табакерки.
Вульф тряхнул головой, он чувствовал, как она отяжелела.
— В бытность мою сей раз за границей, — начал он усталым голосом, — во все время нигде я, кроме Пруссии, не жил, ни с кем никаких относящихся до нынешних политических обстоятельств связей, ни переписок не имел, ниже когда-либо мысленно занимался чем-нибудь на вред какой-либо нации; в Россию же осмелился въехать по уверению госпожи Ляпуновой, что пребывание мне здесь позволено, в чем я нимало не сомневался и считал себе за долг верить такой особе, которая совсем мне предана и готовилась быть мне супругой.
— Довольно; можете идти.
Вульф вышел, шатаясь. В дверях опять блеснули штыки.
— Ввести генеральшу Ляпунову.
Секретарь вышел, а присутствующие с улыбкой переглянулись.
— Видно, как кошка, влюблена, — бросил словцо первоприсутствующий.
— Немудрено, мужик ражий.
— А второй раз влопался, — заметили другие члены.
— Что ж! И баба сытная…
Дверь отворилась, сверкнули штыки, и в залу вошла Ляпунова под густой черной вуалью.
— Возьмите место, сударыня, — любезно сказал первоприсутствующий, указав на стоящее в стороне кресло, — и потрудитесь приподнять вуаль.
Ляпунова повиновалась. Красивое лицо ее было заплакано.
— Извините, сударыня, долг службы, — еще ласковее заговорил главный судья, — мы вас долго не задержим. Скажите, пожалуйста, вы утверждаете на том, что изволили показать обер-полицмейстеру?
— Да, — был чуть слышный ответ.
— Прекрасно-с… Потрудитесь же теперь сказать ваше последнее слово.
Не глядя ни на кого, Марья Дмитриевна сказала:
— Я введена в обман… Мне обещали высочайшую милость, и я вызвала сюда барона… Когда же он узнал здесь, что милость еще не вышла, то из страха быть пойманным хотел возвратиться за границу… Но моя любовь и убеждение к нему, кое я почитаю пуще самой смерти, от тоего удержало, ибо я отпустить его никак не соглашалась… Впрочем, я совершенно теперь чувствую тот сделанный мною дерзновенный поступок, который я отваживалась сделать против высочайшего ее императорского величества повеления, что свела непозволенную переписку с изгнанным из России человеком…
— Точно, точно, сударыня.
— Но вся наша переписка состояла в единственном уверении с обеих сторон в любви.
— Прекрасно, сударыня, это вполне должно облегчить вашу участь.
— Я надеюсь, господа судьи… Все это я делала единственно из непосредственной к Вульфу приверженности и любви и для того прошу всемилостивейшего от ее величества в том помилования, ибо самой сие нежное чувство сведомо…
Первоприсутствующий крякнул и нетерпеливо завертелся в кресле, а секретарь усиленно зашуршал бумагами…
— Я осмеливаюсь утруждать государыню, — продолжала Ляпунова, ничего не заметив, — дабы мне дозволено было с Вульфом венчаться, ибо я уверена, что если он удостоен будет высочайшего прощения и будет принят в службу, то совершенно сам ту свою вину заслужить может.
Марья Дмитриевна окончательно приободрилась от любезного обращения с ней страшного судьи, которого она воображала себе в виде заплечного мастера, с орудиями пытки, вздергивающего ее на дыбу, и последнюю свою речь говорила не без кокетства. "О, да тайная совсем не страшна, — сквозило в ее повеселевших глазах, — а я-то, дура, боялась".