Коре Холт - Конунг. Человек с далеких островов
— А дам ли я его, зависит от тебя и твоих родителей.
Когда-то конунг Сверрир и я побывали в Рафнаберге. На двух небольших кораблях мы зашли во фьорд для разведки, там на нас напал конунг Магнус, и нам пришлось искать спасения на суше. Мы взяли лошадей в Рафнаберге и в соседних усадьбах. Взяли и парнишку, которого звали Свейн, единственного сына Гудвейг и Дагфинна. Я передал Дагфинну волю конунга:
— В благодарность за то, что конунг хочет сам воспитать твоего сына, ты должен сложить у себя на усадьбе костер и зажечь его, если увидишь, что корабли конунга Магнуса входят во фьорд. Зажжешь костер, парнишка будет жить, не зажжешь — умрет.
В тот раз я убедился в необыкновенной силе Гудвейг. Когда мы на лошадях увезли ее сына, она пошла за нами пешком. Несколько раз мы пытались прогнать ее, но она все равно шла за нами, она не плакала. В конце концов мы ускакали от нее. Больше года Дагфинн верно служил нам — из его усадьбы открывался вид на весь фьорд до самого Осло.
Однажды Свейн убежал от нас и вернулся домой.
Теперь он был здесь, в Рафнаберге.
***Я взял с собой в Рафнаберг только четырех человек и еще Малыша, несчастного горбуна, который был моим личным слугой и всегда спал у моей постели. Но тут, в Рафнаберге, я встретил человека, с которым часто пересекался мой путь. Он не жил в этой усадьбе, его звали Гаут, и он строил церкви. Гаут был однорукий. Куда бы я ни приехал, с конунгом или без него, там всегда появлялся Гаут. В рваном плаще он ходил по дорогам из усадьбы в усадьбу, Гаут был всюду — в селениях, городах, в трактирах среди пьяных, но сам он при этом всегда оставался трезвым. Если мы подходили к какой-нибудь строящейся церкви, там, склонившись над камнями, неизменно стоял Гаут. Его топор всегда точно попадал в дубовый ствол, когда на какой-нибудь усадьбе возводился дом Божий. Но он был однорукий.
О том, как Гаут потерял руку, — это уже другой рассказ. Он попал в плен к каким-то воинам. Гаут не знал тогда, не знает и теперь, занимались ли они разбоем или служили конунгу и действовали по его воле. Воины сочли, что Гаут оскорбил их. Они схватили одну женщину. Не имея другого оружия, кроме своего мужества и веры в Бога, Гаут выступил вперед и сказал, что они не должны трогать ее. Они отрубили ему руку.
С тех пор он ходит по стране, ищет того или тех, кто совершил это злодеяние, и если встретит их, то простит. Гаут твердо верит, — и эта вера внушает мне уважение, хотя иногда возбуждает и злобу, — что если он встретит и простит своих обидчиков, у него на месте обрубка снова вырастет рука. Может, он слышал историю об одном святом, которому Господь вернул отрубленную руку. Гаут верит, что святая милость распространится и на него, и в этом его единственная гордыня. Он бывает повсюду.
Он здесь.
Сегодня вечером он пришел ко мне и сказал:
— Господин Аудун, я скиталец, я видел всю страну, и людей, и женщин, которые плакали. Разрешишь ли ты мне пойти и попросить у нее прощения?
— Не понимаю, о ком ты говоришь?
— Ты ударил ее, но я чувствую, что она готова простить тебя…
Я посмотрел на него, потом плюнул ему в лицо: у него странное лицо, на нем видны следы многолетних страданий и в то же время — горячая готовность принять на себя чужое горе. Я взял обрубок его руки и поцеловал его:
— Ступай к ней и попроси у нее прощения, — сказал я.
Усадьба Рафнаберг лежит на горе, отсюда виден весь фьорд. Сейчас осень, прошло восемь дней после праздника Перстня [5], который отмечается в честь того события, когда кровь Господа нашего Иисуса Христа была привезена в перстне из Йорсалира [6] в Нидарос [7]. До ближайших соседей отсюда далеко, нас окружает лес, но кто скрывается там в лесу? Кроваво-желтым кольцом окружает он Рафнаберг, по вечерам хорошо сидеть у очага, попивая понемногу из моего кубка, и кожаный мех, который сопровождает меня во всех поездках, постепенно пустеет.
Тогда она пришла ко мне в плаще, накинутом на нижнюю рубаху, босиком, с негнущимися плечами, но такая мягкая…
— Я приказываю тебе рассказать мне о моем отце…
Этого слова она еще никогда не употребляла в разговорах со мной. Наверное, я улыбаюсь в глубине своей многое испытавшей души, ко я приглашаю ее сесть и спрашиваю, спит ли йомфру Лив в ее опочивальне. Да, она спит. Я слышу шаги над головой. Это фру Гудвейг, запертая на чердаке. Она не спит.
Я бросаю в Малыша башмаком, он посапывает на полу рядом с моей постелью. Малыш просыпается и вскакивает. Я велю ему идти спать в хлев. Он уходит. Мы остаемся одни.
Да, йомфру Кристин, правда о твоем отце не безоблачна, но для меня она все равно полна ослепительного света и блеска, жара и пленительной красоты, и мне кажется, будто я вхожу в дом Божий, когда остаюсь один на один ее своими воспоминаниями о конунге, моем добром друге.
Ты хочешь знать правду, и ты узнаешь ее. Я думаю, что для молодой женщины мечты о любви прекраснее, чем сама любовь, такой была и жизнь твоего отца — она другая, не та, которая известна тебе. Но в Священном писании сказано, что правда освобождает человека.
Пока мы ждем, я попробую позволить правде освободить нас, йомфру Кристин. Пригуби этот кубок, когда-то его касалась рука твоего отца.
Многим довелось испытать на себе его кулак, в том числе и мне. Но, видишь ли, йомфру Кристин, когда я смотрю на звезды над Рафнабергом, я вижу там в вышине его лицо, исполненное жестокой силы, присущей конунгам, и нежности, на какую только способно сердце человека.
ЛЮДИ В КИРКЬЮБЁ
В глубине моего беспокойного сердца я храню образ бедного маленького селения, которое для меня свято, — дом, сложенный из камня на серой полоске берега, где я впервые увидел свет Божий. Думаю, после света, проникавшего к нам сквозь волоковое окно и подобного красоте, подаренной Божьим оком, первое, что я увидел, была переменчивая поверхность моря. А после моря — обнаженные, неприветливые загривки гор, то окутанные туманом, то умытые проливным дождем. А в темноте зимних ночей я видел серебристый звездный покров, который Господь Бог раскидывал надо мной и над горами.
По тропинке, ведущей от моря в горы, всегда ходил мой отец, пригибаясь от ветра. Таким я вспоминаю его теперь — точно плащ, он нес на своих плечах бураны и штормы и вместе с тем был исполнен глубокого покоя, в своих воспоминаниях я вижу его старым, теперь он давно уже мертв. Его звали Эйнар, а прозвище у него было Мудрый, я до сих пор горжусь им. Мою мать звали Раннвейг. О ней я могу сказать только то, что она часто смеялась и я любил ее. У них было много детей, но все они умерли в младенчестве, и для толкователя снов Эйнара Мудрого и его жены Раннвейг я стал единственным, кто должен был нести дальше свет и мечты, которые когда-то жили в их сердцах.