Вальтер Скотт - Вдова горца
— Грехи-то действительно тяжкие, — глухим голосом ответил Доналд Мак-Лиш, — да, видит бог, и горя тоже немало. И не грешник здесь живет, а грешница.
— Женщина? — повторила я. — В таком пустынном месте? Да кто ж она такая?
— Пожалуйте вот сюда, миледи, и вы сами сможете судить об этом, — сказал Доналд. Он прошел несколько шагов вперед, затем круто свернул влево, и нам предстал все тот же могучий дуб, но со стороны, противоположной той, откуда мы видели его раньше.
— Если она верна своей старой привычке, она приходит сюда в это время дня, — продолжал Доналд, но вдруг оборвал свою речь и молча, словно боясь, что его подслушают, только указал мне на что-то пальцем.
Я глянула в том направлении и не без смутного ужаса увидела женщину, которая сидела прислонясь к стволу дуба, потупясь, стиснув руки, закутавшись в темный плащ с низко спущенным капюшоном, совершенно так же, как на сирийских медалях изображена Иудея, сидящая под пальмой. Страх и почтение, по-видимому внушенные этим одиноким существом моему проводнику, передались мне; я не посмела приблизиться к ней, чтобы получше ее разглядеть, прежде чем не бросила на Доналда вопросительный взгляд, в ответ на который он невнятно прошептал: «В ней само зло воплотилось».
— Говоришь, умом помутилась? — переспросила я, недослышав. — Стало быть, это женщина опасная?
— Н-нет, она не умалишенная, — ответил Доналд. — Потеряй она рассудок, ей, пожалуй, было бы легче, чем сейчас, хотя, сдается мне, когда она задумывается над тем, что содеяла сама и что было содеяно по ее вине, только потому, что она ни на волосок не хотела поступиться пагубным своим упрямством, она, верно, сама не своя. Но никакая она не сумасшедшая и не опасная; и все же, по мне, миледи, не следует вам к ней близко подходить.
И вслед за тем он торопливо, в нескольких словах, поведал мне печальную повесть, которую я здесь расскажу более подробно. Я выслушала его со смешанным чувством ужаса и жалости; мне захотелось тотчас же подойти к несчастной и сказать ей слова утешения, или, вернее, сострадания, — и вместе с тем мне было страшно.
И в самом деле, именно такое чувство она внушала окрестным горцам, взиравшим на Элспет Мак-Тевиш, или Женщину под деревом, как они ее прозвали, так же, как греки некогда взирали на людей, преследуемых фуриями и терзаемых нравственными муками, которые следуют за великими злодеяниями. Уподобляя этих несчастных Оресту и Эдипу[24], древние верили, что они не столько сами повинны в преступлениях, ими содеянных, сколько являются слепыми орудиями, покорно выполняющими грозные предначертания рока, и к обуревавшему народ страху примешивалась некоторая доля преклонения.
Еще я узнала от Доналда Мак-Лиша, будто люди страшатся, что какая-нибудь беда неминуемо постигнет того, кто осмелится слишком близко подойти или чем-нибудь нарушить мрачное уединение этого столь обездоленного существа, и что, по местному поверью, его злосчастье в том или ином виде должно передаться пришельцу.
Поэтому Доналд был не особенно доволен, когда я все-таки решила поближе посмотреть на страдалицу, и неохотно последовал за мной, чтобы помочь сойти по очень крутому склону. Мне кажется, только попечение обо мне несколько успокаивало зловещие предчувствия, теснившие его грудь, ибо, вынужденный содействовать моей затее, он уже ясно видел в воображении, как лошади захромали, ось сломалась, карета опрокинулась, словом — стряслись все те несчастья, какие подстерегают в пути возниц.
Я не уверена, хватило ли бы у меня духу так близко подойти к Элспет, не следуй он за мной. Лицо этой женщины говорило о том, что она поглощена неким безысходным, необоримым горем, к которому, перебивая друг друга, примешивались и угрызения совести и гордость, заставлявшая несчастную скрывать свои чувства. Может быть, она догадалась, что нарушить ее уединение меня побудило распаленное ее необычной историей любопытство, и, разумеется, ей никак не могло прийтись по вкусу, что постигшая ее участь стала предметом праздной забавы для какойто путешественницы. Однако взгляд, брошенный ею на меня, выражал не замешательство, а гнев. Мнение суетного света и всех его детей ни на йоту не могло ни усугубить, ни облегчить бремя ее скорби, и если б не подобие улыбки, в которой сквозило презрение, свойственное тем, кто силою страдания своего возносится над нашей повседневностью, она могла показаться столь же равнодушной к моему любопытству, как мертвое тело или мраморное изваяние.
Роста она была выше среднего; в ее все еще густых волосах пробивалась седина, а были они некогда черные как смоль. Глаза, тоже черные и являвшие разительный контраст суровой недвижности ее черт, пылали мрачным, тревожным огнем, свидетельствовавшим о смятении души. Волосы были довольно тщательно уложены и заколоты серебряной булавкой в виде стрелы, а темный плащ ниспадал красивыми складками, хотя сшит он был из самой грубой ткани.
На эту жертву собственных деяний и злосчастья я пристально глядела, покуда не устыдилась наконец своего молчания; но я не знала, как с ней заговорить, и начала было выражать свое недоумение по поводу того, что она избрала себе столь уединенное и убогое жилище. Она тотчас оборвала эти изъявления сочувствия и, нисколько не меняя позы, сурово ответила: «Дочь чужестранца, этот человек рассказал тебе мою историю». Я замолчала, поняв, сколь ничтожными всякие земные удобства должны представляться уму, сосредоточенному на таких предметах, какие неотступно занимали ее. Не пытаясь возобновить разговор, я вынула из кошелька золотой (ибо Доналд дал мне понять, что она живет милостыней) и ожидала, что она хоть бы протянет руку, чтобы взять монету. Но она не приняла и не отвергла мое даяние, — она как будто даже совсем его не заметила, хотя, по всей вероятности, оно раз в двадцать превышало обычные приношения. Мне не оставалось ничего другого, как положить золотой ей на колени, причем у меня вырвались слова: «Да простит вас господь, и да облегчит он печаль вашу». Век не забуду я ни взгляда, обращенного к небесам, ни голоса, которым она произнесла слова, прозвучавшие совершенно так же, как звучат они у старого моего друга Джона Хоума[25]:
— Красавец мой!Смелый мой!
Слова эти были сказаны самою природой, и исходили они из сердца страдалицы-матери, подобно словам, которыми одаренный прекраснейшим воображением поэт так трогательно выразил возвышенную скорбь леди Рэндолф.
Глава II
Нет горя горше моего —Бреду куда невесть,И нет в кармане ничего,И нечего поесть.Давно ль я с гордым шла лицом,Счастливая, домой:Слыл Доналд в клане храбрецом,А Доналд сын был мой
Старинная песня[26]Хотя старость Элспет вся была пронизана неутешной, неуемной скорбью, однако в молодости несчастная знавала светлые дни. Некогда она была красивой, счастливой женой Хэмиша Мак-Тевиша, за необыкновенную силу и храбрость удостоенного почетного звания Мак-Тевиша Мхора[27]. Жизнь у него была бурная, полная опасностей, ибо он придерживался взглядов горцев старого закала, считавших позором испытывать нужду в чем-либо, что можно отнять у другого. Жители равнинных местностей, расположенных неподалеку от его жилья, охотно вносили ему в качестве «платы за покровительство» небольшую дань, только бы спокойно жить и пользоваться своим достоянием, и утешали себя старой пословицей, гласящей, что «лучше дьявола ублажить, чем с ним враждовать». А на тех, кто считал такую дань бесчестьем для себя, Мак-Тевиш Мхор, его друзья и приверженцы обычно, чтобы покарать их, устраивали набеги, наносившие весьма значительный ущерб либо здоровью, либо имуществу непокорных, иногда же и тому и другому. Всем еще памятно его вторжение в Монтис, когда он разом угнал стадо в полтораста голов, и столь же памятно, как он посадил в трясину лорда Баллибугта, предварительно раздев его догола, наказуя его таким образом за то, что лорд пригрозил вызвать отряд горной стражи для охраны своих владений.