Эмма Выгодская - Опасный беглец
Крестьянин глядел на Инсура, упершись мотыгой в землю.
– Далеко идешь, друг? И по какому делу? – спросил он.
– Только собаки и англичане бродят по стране без дела, – ответил ему Панди индусской пословицей.
Скоро Инсур повернул на запад и пошел тропой вдоль берега Джамны. Где-то здесь, на десяток миль дальше, в глухом лесу была знакомая ему почтовая станция. И смотритель станции – кансамах – должно быть, еще помнит о нем, об Инсуре-Панди.
Он шел и пел:
Чандалы, чамары, бродячие чонгары,Гончары, ткачи, метельщики улиц,Убивайте саибов, трусливых саибов;Они белы лицом и темны сердцем,У них храбрость гиены и совесть тигра.Гоните их прочь, не давайте пощады;Мы солдаты, сипаи, вам поможем,Мы повернем свои штыки,Мы опрокинем саибов с горИ потопим их в море,В море, из которого они пришли!..
К полудню он уснул у края дороги, в пыли.
Два верблюда шли на север той же тропой, вдоль берега Джамны. Первый верблюд был слеп на один глаз, он всё время сворачивал влево. Верблюд едва не наступил на человека, уснувшего на краю дороги.
– Что ты спишь на самой дороге? – закричал погонщик.
Индус ответил что-то невнятно, не поднимая головы.
Одноглазый верблюд потянулся мордой к спине Инсура: он почуял запах хлеба у него в заплечной сумке.
– А-а, ты припас корм для моего верблюда? – заорал погонщик.
– Кто там? С кем ты говоришь? – спросил резкий голос за его спиною.
Это был голос англичанина-саиба.
Панди всё еще не повернул головы. Он вынул чапатти из сумки и сунул его погонщику. Тот, увидев на хлебе узор из завитков, тотчас замолчал.
– А-а! – сказал погонщик и стегнул своего верблюда.
Панди неслышно ступил куда-то вбок и исчез, точно провалился в высокую траву.
– Кто там? Что ты видел? – спросил тот же голос.
– Что я видел? Я видел нищего в пыли на дороге. О-о… А-а…
Погонщик заорал песню.
– Это не тот, кого мы ищем? – спросил голос.
– Нет, саиб, это не тот, кого мы ищем, – ответил погонщик.
Он погнал верблюдов дальше.
Глава третья
ЧАНДАЛА
Две поздние гостьи пришли на глухую почтовую станцию, стоявшую в лесу, вдалеке от Большого Колесного Пути. Пришли, низко поклонились кансамаху – смотрителю станции – и сели во дворе под навесом. Обе женщины были в длинных, спускающихся до самых пят белых широких юбках с узорчатой каймой, в белых шерстяных головных покрывалах – сари, низко закрывающих лоб и плечи.
Такую одежду в этих местах не носили. Женщины походили на горянок – путниц с далекого севера.
«Издалека идут», – подумал кансамах.
Путницы сели у дверей женской половины. Одна откинула сари со лба, и кансамах увидел красивое худое лицо, измученное усталостью и болезнью. Женщина сидела, прислонившись к столбу навеса, уронив вдоль колен худые руки в синих стеклянных браслетах. Вторая из путниц, должно быть дочь первой, девочка лет тринадцати, невысокая и смуглая, принесла воды, чтобы омыть ноги старшей после долгого пути.
Кансамах вгляделся в худое лицо матери; глаза женщины нехорошо блестели от снедавшего ее жара, руки судорожно подергивались.
«Голод? – думал кансамах. – Лихорадка?»
Путницы не спрашивали еды.
«Нищенки», – решил кансамах.
Но странницы не просили милостыни. Старшая потянула нить четок с худой шеи и начала тихо шептать молитвы.
Кансамах был добр, он принес остатки риса в деревянной чашке и подал девочке. Потом он смотрел, как они ели. Девочка брала рис из общей чашки. Старшая вынула из тряпок собственную и ела отдельно от дочери.
«Браминка», – подумал кансамах.
Ближе к ночи женщине стало совсем худо. Страшно было глядеть, как лихорадка ломает всё ее тощее тело, как вздрагивает нить четок в слабой руке. В почтовом бенгало расположилась на ночь проезжая мем-саиб, жена английского офицера. Ее служанки заняли всю женскую половину. Кансамах отвел обеих странниц в сарай. В дальнем углу лежала охапка свежей рисовой соломы.
– Здесь проведете ночь, – сказал кансамах.
Браминка низко поклонилась ему и едва слышно прошептала благословение.
Кансамах ушел.
Девочка взбила солому и приготовила ложе для матери. Она села рядом, не смея уснуть.
Скоро женщина впала в полузабытье, и девочка со страхом глядела, как тяжело дышит мать, как беспокойны ее руки под сбившимся белым платком.
Мать говорила что-то в бреду, – девочка еле улавливала слова.
– Скорее, Лела! – говорила мать. – О, как медленно мы идем… Скорее перейдем эту реку… вода уносит тебя… держись за меня, Лела… Скорее, скорее на берег!..
Лела сжала руки матери – они были вялы и холодны.
«Как она ослабела!» – с тоскою и страхом подумала девочка.
Так она просидела около матери всю ночь, держа ее руку в своей руке, слушая ее дыхание, ее прерывистую, лишенную смысла речь. Ночь была безлунная, шакалы выли где-то близко за оградой дома. Глухой лес шумел вокруг, до Большого Колесного Тракта было много дней пути.
Страх и тревога томили сердце Лелы.
В какие далекие неприютные места зашли они с матерью!.. Никто здесь не знал их, не встречал с лаской, как бывало прежде. Прежде они всегда ходили по селениям вблизи Джодпура, в своей родной стране. Крестьяне в тех местах, были бедны, но гостеприимны. Женщины спешили встретить мать Лелы, низко склонившись на пороге своего дома, торопились принести ей свежей воды, плодов и ячменных лепешек; дети садились вокруг нее на пестрые половики. Все знали Батму-Севани и ее дочь Лелу.
Батма была браминка, дочь брамина, она предсказывала судьбу новорожденному и отгоняла, как верили крестьяне, злых духов от его колыбели. Батму звали в дом, где родился ребенок или праздновали свадьбу; она освящала порог новобрачных молитвой над рисовыми хлебами и совершала поклонение земле, дереву и золоту; в доме покойника она первая высоким волосом заводила поминальный плач и разбивала горшок с рисом о стену, как велит обычай похорон.
Батма знала пророчества Веды и черное гаданье Сарва-Хари. Она умела в несколько мгновений свернуть из тряпок куклу – подобие человека – и прочесть над нею заклинание смерти или исцеления.
Леле иногда страшно было глядеть на мать, когда, повязав лоб голубоватой тканью, она бормотала слова древних заклинаний:
– Батта-Бхаратта!.. Сакра-Дар-Чунда!..
Батма никогда никому не объясняла, что значат эти странные слова. Она не учила Лелу ни заклинаниям, ни молитвам.
– Ты – другого рождения, – как-то раз сказала она Леле. – Тебе нельзя знать то, что открыто мне.
У Лелы был ясный, высокий, чистый голос, она пела по вечерам, после заката солнца, усевшись на низкой глиняной ограде приютившего их дома. Лела сама складывала свои песни: