Граф Монте-Кристо ( с иллюстр. ) - Дюма Александр
– Дальше, – сказал председатель.
– Конечно, – продолжал Бенедетто, – я мог бы жить счастливо у этих добрых людей, любивших меня, как сына, но мои порочные наклонности взяли верх над добродетелями, которые мне старалась привить моя приемная мать. Я вырос во зле и дошел до преступления. Однажды, когда я проклинал бога за то, что он сотворил меня таким злым и обрек на такую ужасную судьбу, мой приемный отец сказал мне:
«Не богохульствуй, несчастный! Бог не во гневе сотворил тебя! В твоем преступлении виноват твой отец, а не ты; твой отец обрек тебя на вечные муки, если бы ты умер, и на нищету, если бы ты чудом вернулся к жизни».
С тех пор я перестал проклинать бога, я проклинал моего отца; вот почему я произнес здесь те слова, которые вызвали ваш гнев, господин председатель, и которые так взволновали это почтенное собрание. Если это еще новое преступление, то накажите меня, но если я вас убедил, что со дня моего рождения моя судьба была мучительной, горькой, плачевной, то пожалейте меня!
– А кто ваша мать? – спросил председатель.
– Моя мать считала меня мертвым; она ни в чем не виновата передо мной. Я не хотел знать имени моей матери, я его не знаю.
Пронзительный крик, перешедший в рыдание, раздался в том углу залы, где сидела незнакомка, только что очнувшаяся от обморока.
С ней сделался нервный припадок, и ее унесли из залы суда; когда ее подняли, густая вуаль, закрывавшая ее лицо, откинулась, и окружающие узнали баронессу Данглар.
Несмотря на полное изнеможение, на шум в ушах, на то, что мысли мешались в его голове, Вильфор тоже узнал ее и встал.
– Доказательства! – сказал председатель. – Обвиняемый, помните, что это нагромождение мерзостей должно быть подтверждено самыми неоспоримыми доказательствами.
– Вы требуете доказательств? – с усмешкой сказал Бенедетто.
– Да.
– Взгляните на господина де Вильфора и скажите, нужны вам еще доказательства?
Вся зала повернулась в сторону королевского прокурора, который зашатался под тяжестью этой тысячи вперившихся в него глаз; волосы его были растрепаны, лицо исцарапано ногтями.
Ропот прошел по толпе.
– У меня требуют доказательств, отец, – сказал Бенедетто, – хотите, я их представлю?
– Нет, – хрипло прошептал Вильфор, – это лишнее.
– Как лишнее? – воскликнул председатель. – Что вы хотите сказать?
– Я хочу сказать, – произнес королевский прокурор, – что напрасно я пытался бы вырваться из смертельных тисков, которые сжимают меня; да, я в руке карающего бога! Не нужно доказательств! Все, что сказал этот человек, правда.
Мрачная, гнетущая тишина, от которой волосы шевелились на голове, тишина, какая предшествует стихийным катастрофам, окутала своим свинцовым покровом всех присутствующих.
– Что вы, господин де Вильфор, – воскликнул председатель, – вы во власти галлюцинаций! Вам изменяет разум! Легко понять, что такое неслыханное, неожиданное, ужасное обвинение могло помрачить ваш рассудок; опомнитесь, придите в себя!
Королевский прокурор покачал головой. Зубы его стучали, как в лихорадке, в лице не было ни кровинки.
– Ум мой ясен, господин председатель, – сказал он, – страдает только тело. Я признаю себя виновным во всем, что этот человек вменяет мне в вину; я возвращаюсь в свой дом, где буду ждать распоряжений господина королевского прокурора, моего преемника.
И, произнеся эти слова глухим, еле слышным голосом, Вильфор нетвердой походкой направился к двери, которую перед ним машинально распахнул дежурный пристав.
Зала безмолвствовала, потрясенная этим страшным разоблачением и не менее страшным признанием – трагической развязкой загадочных событий, которые уже две недели волновали высшее парижское общество.
– А еще говорят, что в жизни не бывает драм, – сказал Бошан.
– Признаюсь, – сказал Шато-Рено, – я все-таки предпочел бы кончить, как генерал Морсер: пуля в лоб – просто удовольствие по сравнению с такой катастрофой!
– К тому же она убивает, – сказал Бошан.
– А я-то хотел жениться на его дочери! – сказал Дебрэ. – Хорошо сделала бедная девочка, что умерла!
– Заседание суда закрыто, – сказал председатель, – дело откладывается до следующей сессии. Назначается новое следствие, которое будет поручено другому лицу.
Андреа, все такой же спокойный и сильно поднявшийся во мнении публики, покинул залу в сопровождении жандармов, которые невольно выказывали ему уважение.
– Ну-с, что вы на это скажете, милейший? – сказал Дебрэ полицейскому, суя ему в руку золотой.
– Признают смягчающие обстоятельства, – отвечал тот.
XIV. Искупление
Вильфор шел к выходу; все расступались перед ним. Всякое великое горе внушает уважение, и еще не было примера, даже в самые жестокие времена, чтобы в первую минуту люди не посочувствовали человеку, на которого обрушилось непоправимое несчастье. Разъяренная толпа может убить того, кто ей ненавистен; но редко случается, чтобы люди, присутствующие при объявлении смертного приговора, оскорбили несчастного, даже если он совершил преступление.
Вильфор прошел сквозь ряды зрителей, стражи, судейских чиновников и удалился, сам вынеся себе обвинительный приговор, но охраняемый своей скорбью.
Бывают трагедии, которые люди постигают чувством, но не могут охватить разумом; и тогда величайший поэт – тот, у кого вырвется самый страстный и самый искренний крик. Этот крик заменяет толпе целую повесть, и она права, что довольствуется им, и еще более права, если признает его совершенным, когда в нем звучит истина.
Впрочем, трудно было бы описать то состояние оцепенения, в котором Вильфор шел из суда, тот лихорадочный жар, от которого билась каждая его артерия, напрягался каждый нерв, вздувалась каждая жила и который терзал миллионом терзаний каждую частицу его бренного тела.
Только сила привычки помогла Вильфору дотащиться до выхода; он сбросил с себя судейскую тогу не потому, что этого требовали приличия, но потому, что она давила и жгла ему плечи тяжким бременем, как мучительное одеяние Несса.
Шатаясь, дошел он до двора Дофина, нашел там свою карету, разбудил кучера, сам открыл дверцу и упал на сиденье, указывая рукой в сторону предместья Сент-Оноре.
Лошади тронули.
Страшной тяжестью обрушилось на него воздвигнутое им здание его жизни; он был раздавлен этим обвалом; он еще не предвидел последствий, не измерял их; он их только чувствовал; он не думал о букве закона, как думает хладнокровный убийца, толкуя хорошо знакомую ему статью.
Бог вошел в его сердце.
– Боже! – безотчетно шептали его губы. – Боже!
За постигшей его катастрофой он видел только руку божью.
Карета ехала быстро. Вильфор, откинувшийся на сиденье, почувствовал, что ему мешает какой-то предмет.
Он протянул руку: это был веер, забытый г-жой де Вильфор и завалившийся между спинкой и подушками; вид этого веера пробудил в нем воспоминание, и это воспоминание сверкнуло, как молния во мраке ночи.
Вильфор вспомнил о жене…
Он застонал, как будто в сердце ему вонзилось раскаленное железо.
Все время он думал только об одном своем несчастье, и вдруг перед его глазами второе, не менее ужасное.
Его жена! Он только что стоял перед нею как неумолимый судья; он приговорил ее к смерти; и она, пораженная ужасом, раздавленная стыдом, убитая раскаянием, которое он пробудил в ней своей незапятнанной добродетелью, – она, несчастная, слабая женщина, беззащитная перед лицом этой неограниченной, высшей власти, быть может, в эту самую минуту готовилась умереть!
Уже час прошел с тех пор, как он вынес ей приговор; и в эту минуту она, должно быть, вспоминала все свои преступления, молила бога о пощаде, писала письмо, униженно умоляя своего безупречного судью о прощении, которое она покупала ценою жизни.