Михаил Щукин - Ямщина
– Таким вот образом, Тихон Трофимыч, я к тебе и попал, – закончил Петр и осторожно кашлянул в кулак, печально поднял глаза и с тихой улыбкой спросил: – Не верится?
– Ошибаешься, парень, верится. Сам не знаю по какой причине, а верю, – он покрутил в руках вазу из алтайской яшмы, которая стояла у него на столе, потрогал ее гладкий, округлый бок и вздохнул. – Ну и задачку ты мне задал… С одного маху не разгрызешь. Да…
Они долго молчали, думая каждый о своем, и эти тихие, молчаливые минуты еще больше сближали их, таких разных и не похожих друг на друга. Тихон Трофимыч вздохнул, поднялся из-за стола, с треском выпрямляя спину, и неожиданно сказал – не спросил, а сказал уверенно:
– А ты ведь, парень, утаил от меня – ты ведь с ранешними делами не развязался и здесь про них думаешь. Так?
– Так, – спокойно согласился Петр. – И кое-чего надумал. Только не пытай меня, Тихон Трофимыч, дай срок, я тебе и про это расскажу.
– Ладно, пытать не буду. Пойдем-ка спать. Утро вечера мудренее, с утра и думать станем, как нам дальше жизнешку крутить. Лады?
– Я посижу еще.
– Дело любезное, оставайся…
Тихон Трофимович вышел, тихонько прикрыл за собой створки дверей; шел и, покачивая головой, бормотал под нос: «Лихое дело выплясалось, во сне не приснится…»
Петр остался один. Сидел, уперев взгляд в широкие шкафы, которые стояли вдоль стены всей комнаты. В шкафах плотно, одна к одной, стояли книги, до которых Дюжев был большой любитель. Петр смотрел на золоченые корешки, и лицо его, обычно улыбчивое, отвердело, осунулось и враз постарело. Стало видно, что не так уж и молод этот человек, и понятно – горького ему пришлось нахлебаться досыта.
Он медленно поднялся из-за стола, устало сгорбился и подошел к шкафам. Раскрыл резную дверцу, внимательно оглядел золоченые корешки и вытащил книгу в голубом переплете. Наугад раскрыл ее и удивленно вскинул брови, наткнувшись сразу именно на те строки, которые хотелось ему прочитать:
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.
Прижал раскрытую книгу к лицу, сдавленно выдохнул в гладкую, лощеную бумагу: «Господи, неужели это был я?!»
10
Да, это был он, счастливый и юный поручик лейб-гвардии гренадерского полка, единственный и любимый сын вдовой помещицы Щербатовой из Тульской губернии. Это она, маменька, выбралась из деревенской глуши, приехала в Санкт-Петербург и долго возобновляла старые, почти совсем утраченные связи – десять с лишним лет не бывала в столице, с тех пор как схоронила мужа. В конце концов уговорила похлопотать о Петеньке влиятельного князя Мещерского, с которым ее покойный муж когда-то начинал службу. И добилась своего – Петеньку зачислили в гвардию.
– Я, милый друг, все сделала, – говорила она на прощание, тяжело поднимаясь на цыпочки, чтобы перекрестить и поцеловать сына. – Деревенька, слава богу, еще кормит, расходы свои я сокращу, средства у тебя будут. Служи, меня не забывай, честь фамильную береги. А к Мещерским наведывайся, они люди богатые, знатные, но не заносчивые. Батюшку твоего помнят и уважают. И дочка у них – золото. Ну, наклонись, я тебя еще раз поцелую.
Маменька благополучно отъехала в деревню, а Петр Щербатов отправился в полк, где его ждала новая жизнь. Он окунулся в нее с головой. И плыл по течению с беззаботностью юности, которая, как известно, живет одним днем и далеко не заглядывает, считая, что впереди у нее безбрежная вечность.
Праздничные смотры, выезды в лагеря, полковые обеды, на которых появлялся иногда сам Государь, – все это захватило Петра, закружило, и он даже представить себе не мог, что такая жизнь может круто измениться.
Офицерское собрание приняло своего нового товарища благосклонно, а по прошествии времени сослуживцы по-настоящему полюбили его за добрый нрав и бесхитростность.
Поздней осенью полк вернулся из летних лагерей в казармы. Там Щербатова дожидалось маменькино письмо, в котором она подробно извещала о своих делах, давала наказы, а в конце письма не удержалась и строго выговорила: «Получила весточку от Мещерских, и пишут они, что ты у них не бываешь. Как же так, милый друг? Мещерские хлопотали о твоем назначении в гвардию, а ты не соизволил даже нанести визит, как полагается молодому и благородно воспитанному человеку. Надеюсь, что ты исправишься и во второй раз мне напоминать не придется».
Чтобы не расстраивать маменьку, которую он все-таки очень любил, хотя и тяготился излишней, на его взгляд, опекой, Щербатов отложил все дела, и на следующий день, в новеньком мундире, стройный и ловкий, он уже стоял перед князем Мещерским, а тот, распушив пышные седые усы, по-простецки трепал его по плечу и приговаривал:
– Экий ты молодец! Настоящий гвардионус! Эх, когда-то и я орлом летал! Пойдем, пойдем, я тебя своему семейству представлю.
На всю жизнь, до самой гробовой доски, запомнил Щербатов этот миг: высокое окно в просторной зале, за окном – серенькая петербугская морось, а перед окном, на белизне кружевных штор, – будто яркий высверк солнечного света. Он никогда не видел таких золотящихся, таких сверкающих волос, какие были у Татьяны Мещерской. Казалось, что они искрят. И рядом с этим неистовым светом – тихие, сосредоточенные глаза, живущие как бы отдельно своей глубокой и скрытой мыслью.
Щербатов был ослеплен. Так бывает, когда внезапно взглянешь на солнце, стоящее в самом зените. Он что-то говорил, как принято говорить в таких случаях, смотрел на князя, на старую княгиню, на Константина, брата Татьяны, отвечал на расспросы, что-то рассказывал о службе, но переживал и ощущал только одно – ослепление.
И всю долгую, серую осень, а затем и зиму он жил с ощущением этого неистового, искрящегося света.
В конце зимы Щербатов объяснился с Татьяной Мещерской и попросил ее руки. И объяснение, и предложение поручика были благосклонно приняты. Правда, старая княгиня, как показалось Щербатову, была не очень довольна такой партией для своей дочери, но последнее слово в этой семье оставалось за князем, а он относился к поручику с искренней любовью. Может быть потому, что, глядя на него, видел самого себя – молодого, красивого. В свое время князь участвовал в Крымской кампании и до сих пор тяжело переживал поражение. Частенько вспоминал о прошлом и, вспоминая, вдруг начинал принимать совершенно иные решения, чем принимало их командование в те годы в Крыму, и, согласно этим решениям, принятым сейчас князем, русская армия обязательно бы победила. Впрочем, иногда он останавливался в своих пространных рассуждениях на полуслове, замолкал и после долгой паузы говорил со вздохом, как деревенский мужик: