Александр Дюма - Инженю
Что же касается Дантона, то он не без ужаса смотрел на этого человека, который, будучи безвестным и не имея дворянского имени, дерзко разоблачал самые тайные пружины общества, нападал на идолов дня, кого звали Лафайет и Неккер, и на идола всех времен — монархию.
И как он на них нападал! Для него были хороши все средства: правда и ложь, злословие и клевета, открытые атаки и нападения сзади.
Этот человек кусал, как бульдог, брызгал ядом, как змея.
Однако этот человек прекрасно понимал, для кого говорит! Как умело он одно за другим ронял слова в эту жаждущую правды, измученную, страдающую толпу! И его речь, словно теплая роса, орошала ту ненависть, что, будучи посеянной во всех сердцах, хотела только одного — распустить свои ядовитые цветы, взрастить свои отравленные плоды!
Наконец, отблески факела, который памфлетист направлял на общество богатых, чья жизнь до сих пор была неизвестна малым мира сего, высвечивали этим последним мрачные дали прошлого и еще более зловещие горизонты будущего!
Марат понял, что люди расположены его слушать, что после первых двух выпадов ему необходимо выдвинуть решающее обвинение, а после двух спорных побед добиться несомненного триумфа.
Он сделал знак, что намерен продолжать речь; тишина восстановилась словно по волшебству.
Марат, протягивая руки к дрожащим от нетерпения слушателям, снова заговорил:
— А теперь выслушайте, что мне остается сказать вам, всем вам, кто сидит здесь. Если два человека, прибегая к медленной пытке, заставляют вашу мать умирать самой долгой, мучительной, жестокой из всех смертей — смертью от голода, неужели вы простите их? Вы не простите их, не так ли? Тем более, вы не сделаете их своими защитниками, своими хранителями, своими спасителями, своими кумирами? Так знайте, эти два человека, один откупщик, другой аристократ, принадлежат к тем двум породам людей, что убили вашу мать, нашу общую мать — землю! Ту землю, на которой мы родились, ту землю, которая рождает нас, питает своей плотью, а после смерти принимает в свое лоно, но мы, жестокие дети, забываем о ней, когда она взывает к нам: «На помощь, я гибну! Ко мне, я умираю!»
О, уже давно я внимаю тем скорбным стенаниям, что возвещают нам об истощении Франции. «Так дальше продолжаться не может!» — восклицает Кольбер в тысяча шестьсот восемьдесят первом году; сам он умирает, произнеся эти слова, напоминающие его последний вздох. Спустя пятнадцать лет интенданты, творящие зло, убеждаются в истощении Франции и сожалеют об этом; от них потребовали докладных записок для юного герцога Бургундского, и они наивно сообщают, что в одной области вымерла четверть жителей, в другой — треть, в третьей — половина! Эта статистика смерти, составленная палачами: она обязана быть точной.
Эта печальная перепись произведена в тысяча шестьсот девяносто восьмом году. Так вот, через девять лет, в тысяча семьсот седьмом году, этот тысяча шестьсот девяносто восьмой год уже вспоминают с сожалением. «Тогда, — говорит почтенный чиновник по имени Буагильбер, — тогда в лампе еще оставалось масло… Сегодня всему пришел конец; горючего больше нет! — прибавляет он. — Теперь развернется тяжба между теми, кто платит, и теми, чья единственная обязанность — заставлять платить других!»
В самом деле, о несчастный народ, эта тяжба идет! Для тебя это тяжба между жизнью и смертью!
После Буагильбера послушайте Фенелона: архиепископ Камбрейский успокаивает не больше, чем нормандский чиновник. «Народы уже не живут по-человечески, — говорит он, больше нельзя рассчитывать на их терпение: старая махина рухнет при первом ударе!»
Восемьдесят лет прошло с того дня, несчастный народ, когда автор «Телемака» произнес эти слова, но старая махина все еще ползет, потому что ты смазываешь своим потом ее рессоры.
Поэтому смотрите, как радовались во Франции, когда умер Людовик Четырнадцатый! Разве нельзя сказать, что один человек уморил голодом страну? Кто ему наследует? Осанна! Добрый герцог Орлеанский! Этот любит народ, как, по крайней мере, считает сам народ; конечно, любит, но прежде всего он друг Англии и отдает Англии нашу торговлю, нашу честь, даже выдает ей наши государственные секреты; потом и он умирает, оставляя после себя долг, возросший на семьсот пятьдесят миллионов. «Будь я народ, я обязательно взбунтовался бы», — говорил регент.
Когда же ему сказали, что народ в самом деле взбунтовался, он воскликнул: «И правильно сделал, народ еще слишком добр, что терпел так долго!»
Приходит Флёри — этот министр был столь же бережлив, сколь регент был расточителен; при Флёри Франция поправит свои финансы: однако в тысяча семьсот тридцать девятом году Луи Орлеанский — сын того, кто говорил, что народ правильно сделал, взбунтовавшись, — швырнул на стол государственного совета кусок хлеба из папоротника: таким хлебом кормился народ. Но правда в том, что спустя двадцать лет Фуллон — тот Фуллон, кто выдаст свою дочь за Бертье и даст за ней два миллиона приданого, — скажет: «Хлеб из папоротника?! Он еще слишком хорош для народа; я заставлю народ есть траву, ведь мои лошади охотно жрут сено!»
Все ухудшается, и очень быстро! Теперь даже женщины ясно это понимают; теперь любовницы королей тоже приходят в ужас; вот и госпожа де Шатору в тысяча семьсот сорок втором году говорит: «Я предвижу, что нас ждет великое потрясение, если мы не примем мер».
Вы правы, сударыня, и все удивляются, что это потрясение так долго не наступает, что народ, которого мучают жаждой и морят голодом, чью кровь пьют и чьи кости иссушают, что этот народ, живущий все беднее и беднее, еще может терпеть вас и вам подобных!
О страшная история голода, которой совершенно пренебрегают историки! Чье бронзовое перо напишет твою зловещую хронику во Франции, которая претерпевала голод, но до сего дня милосердно относилась к его творцам?
О несчастный народ, задумайся над словами: «Земля родит все меньше и меньше!»
Почему она, эта удивительная матерь, плодородная шесть тысяч лет, родит все меньше и меньше? Сейчас я тебе объясню.
Потому что у крестьянина, у кого больше не осталось вещей, которые можно было бы отнять, государственная казна забирает скот и постепенно его уничтожает; если нет скота — нет и удобрений: посевы изо дня в день сокращаются, земля больше неспособна восстанавливать свои силы, Церера, мать мира, уже не родит; Исида с восемью сосцами уже не дает молока: кормилица умирает от голода, она постится, истощается и, подобно тому как гибнет скот, сама скоро погибнет.
А теперь, несчастный народ, выслушай то, что я должен тебе сказать, то, что я могу тебе доказать! Поскольку дворян и откупщиков, то есть людей, свободных от уплаты налогов и эти налоги собирающих, с каждым днем все больше, подати, которые выплачиваешь ты, с каждым днем будут давить на тебя все тяжелее; далее, слушай внимательно и правильно пойми: по мере того как продовольствия становится меньше, по мере того как хлеб из-за дороговизны ускользает из твоих исхудавших пальцев, он превращается в предмет все более доходной спекуляции; выгоды от нее очевидны, столь очевидны, что король Людовик Пятнадцатый хочет иметь в них свою долю и торгует мукой. Странно, не правда ли, видеть короля, спекулирующего жизнью своих подданных, короля, наживающегося на голоде, короля, заставляющего платить смерти ту дань, какую до сих пор смерть заставляла платить всех, даже королей! И вот мы в конце концов — ведь закон прогресса неопровержим — постигли рассудком все это: ты умираешь с голоду, о несчастный народ! Это правда, но ты, по крайней мере, теперь знаешь, почему ты умираешь: неурожай уже не следствие засухи или дождей, изменений в атмосфере, катаклизмов природы; неурожай — естественное, узаконенное, признанное Парламентом явление; мы голодаем из-за Людовика, но под его подписью стоит имя Фелиппо.