Михаил Волконский - Тайна герцога
— Я же сказал.
— Слушаю-с! — и, поклонившись, Ушаков обратился к Шешковскому и снова сказал: — Запишите, как вы слышали.
Соболева увели часовые, и он послушно последовал за ними, совершенно бесстрастным и мутным взглядом смотря пред собой.
Протокол был написан Шешковским и подписан немцем Иоганном и генерал-аншефом Ушаковым.
— Я желал бы знать еще, — спросил Иоганн, — почему господин Жемчугов, который, кстати, находится здесь, принимал участие в спасении молодой девицы из горящего дома?
Митька встал в позу, как будто почтительную, но не лишенную известной доли комизма, и проговорил:
— Имею честь ответить, что если бы я не спасал девицы из горящего дома, то должен был бы отвечать по законам за неоказание помощи страдавшим, а по сему пункту я и спасал упомянутую девицу.
— А почему вы находились именно возле этого дома?
— Я думаю потому, что в это время именно этот дом находился возле меня.
— Но что вы там делали?
— Катался на лодке с моими друзьями и наслаждался тихим весенним вечером. Кажется, это никому не запрещено.
— О, да, это никому не запрещено! — согласился Иоганн, чувствуя, что все ответы Жемчугова были совершенно справедливы и таковы, что к ним придраться оказалось невозможным. Поэтому он решил покончить с допросом, простился общим поклоном и ушел, сказав: — Мы будем рассматривать это дело еще! Его нельзя оставить так.
Ушаков потянул носом табак и молча ушел в свой кабинет.
Шешковский кивнул на него головой и сказал Митьке:
— Я никогда не видал его таким.
— А что? — спросил Митька.
— Ужасно рассердился. В самом деле — генерал-аншефу сидеть с каким-то Иоганном по меньшей мере обидно.
— Да, кажется, герцог поступил нерасчетливо.
— Да разве он считается с кем-нибудь?.. Он на днях рассердился на скверную мостовую, так сказал сенаторам, что положит их самих вместо бревен.
— Но, знаешь, — сказал Жемчугов, вздыхая с большим облегчением, — я никак не ожидал, чтобы Соболев так хорошо разыграл роль сумасшедшего.
Шешковский поджал губы и спросил:
— А ты думаешь, он разыграл ее?
— А разве нет?
— Боюсь, как бы он на самом деле не свихнулся.
— А ведь в самом деле это может быть!..
— Ну, подождем, что скажет доктор.
XXXII. ДОКТОР РОДЖИЕРИ
Пани Мария Ставрошевская с появлением у нее неизвестной молодой девушки, спасенной во время пожара заколоченного дома и принесенной к ней, совершенно изменила свой образ жизни. Она перестала принимать у себя, прекратила питье вина с гостями у себя на вышке в саду, все время проводила с «больной», как она называла молодую девушку, и не подпускала решительно никого к ней, кроме старика-доктора, которого в первый день привез князь Шагалов и который приходил затем два раза в сутки и аккуратно получал от Ставрошевской следуемую ему плату за визиты.
Изменив свой образ жизни и обратившись как бы в сиделку возле больной, пани Мария словно переменилась и по своему характеру, став из определенно-положительной, но вместе с тем кокетливо-завлекающей женщины рассеянной, нервной, потерявшей всю свою прежнюю повадку. Теперь она то задумывалась и становилась очень озабоченной, то, наоборот, разражалась совершенно неожиданным смехом, даже когда была одна в комнате. Ее движения стали порывисты, она то и дело вскакивала и бежала к больной, точно боялась, что та уйдет или ее украдут, то снова выходила от нее, садилась за книгу или вышиванье, но сейчас же бросала занятие, начинала ходить по комнате, садилась за клавесины и старалась играть: однако, пальцы не слушались ее и из музыки у нее ничего не выходило.
Больной она никому, кроме доктора, не показывала.
Грунька, пристально следившая за ней, конечно, не могла не заметить всего этого и не удивляться, что такое сделалось с пани.
В одну из таких минут, когда Ставрошевская сидела за клавесинами, явился лакей и доложил, что некий важный господин, приехавший в карете с двумя гайдуками, называющий себя доктором Роджиери, желает видеть ее.
При этом итальянском имени пани Мария встрепенулась и живо спросила:
— Ему сказали, что я не принимаю?
— Мы им докладывали… Ставрошевская притопнула ногой.
— Ведь раз навсегда я вам всем сказала, чтобы незнакомых никогда не принимать, если не будет отменено такое приказание.
— Мы им докладывали… — начал было объяснять лакей, но в это время в дверях появилась высокая фигура итальянца, с большими черными яркими глазами и черными же длинными вьющимися кудрями, которые были так густы и пышны, что вполне заменяли ему парик.
Роджиери был в черном бархатном кафтане, одетом на белый атласный камзол, с кружевной горжеткой, где блестел бриллиант. Черные шелковые чулки охватывали его мускулистые ноги с красиво округленными икрами, лаковые туфли были на красных каблуках и с бриллиантовыми пряжками.
— Простите меня, — входя, заговорил он на хорошем французском языке, но с довольно явным итальянским акцентом, — простите меня, что я врываюсь к вам, до некоторой степени почти насильно; но я делаю это, во-первых, во имя науки, а во-вторых, в полном сознании того, что я вам не только не причиню никакого беспокойства, но, напротив, может быть, могу явиться полезным…
Однако Ставрошевская была не такой женщиной, чтобы смутиться даже и пред таким кавалером, каким казался на вид доктор Роджиери.
— Мы, женщины, — ответила она, — чужды науки и всякого учения… Мы требуем от мужчин одной только науки: умения держать себя!..
— Будьте покойны, сударыня, — возразил Роджиери, — и эта наука не чужда мне, и я готов доказать это, если ваша любезность допустит таковую возможность и вы дозволите вашему покорнейшему слуге иметь счастье изъяснить пред вами его нижайшую просьбу…
Подобные высокопарные выражения служили в то время признаком отменно хорошего тона и произвели как будто впечатление на Ставрошевскую. Она как бы сказала сама себе: «А все-таки с воспитанным человеком приятно иметь дело!» — и, обратившись к лакею со словами: «Хорошо, ступай!» — спросила своего гостя:
— Что же вам угодно от меня?
При этом она знаком руки показала Роджиери на кресло и села сама.
— Прежде всего я был наслышан об удивительной вашей приятности и красоте, — заговорил он, — и явился воздать дань этим качествам одной из выдающихся женщин Петербурга.
Пани невольно увлеклась светским красноречием итальянского доктора, и волей-неволей у нее сама собой полилась речь ему в тон.
— Вы приписываете мне слишком много и тем задаете невыполнимую для меня задачу — оправдать пред вами те похвалы, которые заранее расточаете в мою честь! Но чем, собственно, могу я быть вам полезной в отношении вашей науки, о которой вы только что изволили упомянуть.