Феликс Разумовский - Умытые кровью. Книга I. Поганое семя
– Степан Артемьич, пардон, покорнейше прошу продолжить. Так что там Родзянко?
– Родзянко? – С трудом подняв осоловевшие глаза, капитан пожал плечами: – Родзянко… Фу ты черт, ну конечно. Так вот, Родзянко по прямому проводу шлет Нике телеграмму: «В столице форменный бардак, надо принимать меры, промедление смерти подобно». А тот ему: «Пошел к чертям, вместе со своей Думой. Надоел». А сам, конечно, под этим делом. – Капитан щелкнул себя по кадыку и, глотнув из кружки, шумно выдохнул спиртные пары. – Родзянко на дыбы и, чтобы навести порядок в городе, созывает свой Временный комитет. А какой там, к свиньям, порядок? На улицах народище орет благим матом, солдатня пьяная, матросики под кокаином, опять-таки, уголовный элемент из тюрем повыпускали. Пришлось Родзянке окрестить все это революцией, царских министров под замок и объявить о созыве Учредительного собрания – пусть оно и решает, как жить дальше. А пока суть да дело, править будет Временное правительство, с князем Львовым во главе. Бугр[1] известный, живет, говорят, с Нижинским, балеруном…
– Гнида рыжая! – Кузьмицкий неожиданно расчувствовался и, всхлипнув, ударил кулаком по столу. – С Россией как с гулящей девкой, потешился и в сторону, пускай другие пользуют, Львовы всякие. Что же будет-то теперь?
По его вислоусому лицу катились слезы, губы дрожали – выпито было сильно.
– Хорошего, господа, не жду-с. – Капитан взял кусок лосятины, понес ко рту, но, неожиданно разъярившись, резко швырнул на стол. – Кругом одна сволочь, так бы и давал всем по мордам! Извольте пример. Едва пришла депеша о царском отречении, командир третьего Кавкорпуса граф Геллер стреляться хотел, еле коньяком отпоили. А вечером захожу в ресторацию, так он с певичками веселится, козлом скачет, только шпоры звенят. Занятное зрелище, господа, – мамзельки вертят задами в кружевных панталонах и визжат, генерал сучит ногами в чикчирах и хохочет басом. Какая там монархия, какой самодержец! Или взять хотя бы полковника Промтова. Редкостный держиморда, при всяком случае повторял, что солдат должен бояться палки капрала больше, чем пули врага. И что же? – Капитан выдержал паузу. – Вчера выхожу из штаба дивизии и вижу, как полковник Промтов угощает папироской нижнего чина, дает ему прикурить и начинает разговоры по душам. Зад готов ему вылизать теперь, проститутка в полковничьих погонах. Кстати, господа, как у вас насчет дам?
Узнав, что имеющиеся дамы не говорят по-русски и живут в пяти верстах, капитан расстроился и предложил напиться до поросячьего визгу, в дрезину, чтобы всем чертям стало тошно. Тошно, правда, стало самому капитану. Разбавленный спирт впрок ему не пошел.
Расходились далеко за полночь. Собственно, передвигаться своим ходом могли только Граевский и Страшила. Граф Ухтомский напился до бесчувствия, Полубояринов – до крайнего неприличия, и штабс-капитану с прапорщиком пришлось тащить их на себе, словно тяжелораненых с поля боя. Двигались по большой дуге, спотыкаясь.
С вечера подморозило, дорога превратилась в каток. Далеко в ночи были слышны проклятья, хруст льда под заплетающимися ногами, пьяные бессвязные выкрики. Наконец дошли, скинули бесчувственные тела на койки и завалились сами. Однако Граевскому не спалось. В его хмельной голове, в густых парах спирта, кружились нестройной чередой мысли о Варваре.
Ведь казалось, все, забыл, вырвал с корнем, выжег огнем уязвленного мужского самолюбия. Нет, будто прорвав плотину, воспоминания нахлынули потоком, вынося на поверхность мелкие, смытые временем подробности. Граевский чувствовал дыхание Варвары, слышал запах ее духов, закрывая глаза, ясно, словно наяву, видел ее лицо, раскрасневшиеся щеки, рыжий завиток над розовым ухом. Одетая в котиковую шубу, она шла по Невскому и ела горячий филипповский пирожок с черникой. Мягко скрипел снег под высокими ботиками, сдвинутая набок шапочка придавала ей вид бесшабашной веселости, а вокруг исходил суетой предпраздничный город – близился Новый год.
Граевский вспомнил номера «Сан-Ремо», долгий поцелуй, вкус черники на теплых губах, и на сердце у него стало муторно, будто ему в душу по локоть засунули грязные руки и принялись скрести по живому. Штабс-капитан вдруг понял с убийственной ясностью, что все это осталось в невозвратном прошлом – нетерпеливое ожидание чуда, Варвара, задыхающаяся от счастья, он сам, полный надежд и веры в красивые слова. Сколько же он с тех пор убил людей? Десять, двадцать, пятьдесят? Много больше…
Первый раз это было в четырнадцатом году. Начало войны, Галиция. Аккуратные домики с черепичными крышами, неубранные пшеничные поля. Страх тогда еще крепко сидел в его сердце. Он боялся плена, боли, вражеской стрельбы, всего того, что могло его изувечить. Чувство страха было омерзительно, и, чтобы доказать себе, что он не трус, штабс-капитан, в то время подпоручик, ввязывался в самые рискованные авантюры.
Как-то ночью он пошел охотником добывать языка. Вместе с ним вызвались двое – рыжеусый ефрейтор-крепыш и степенный, неторопливый в движениях фельдфебель, мечтавший выслужить полный Гергиевский бант. Крадучись, прошли леском, подтянулись к вражеским позициям и, оставляя след на росных травах, поползли. С австрийской стороны несло дымком походных кухонь, слышалось звучанье струн – негромко играли на мандолине.
Поначалу все шло гладко. Граевский тихо подобрался к часовому и, взяв его на «стальной зажим», придушил. Австриец осел без звука, из-под его каски несло теплой псиной.
– Беру, ваш бродь. – Фельдфебель ухватил его за ноги, приподнял, и в это время ефрейтор-крепыш, не удержавшись, чихнул. В ночной тиши этот негромкий звук был оглушителен, подобно раскату грома.
– Хальт! – Не мешкая, подчасок клацнул затвором и первым же выстрелом уложил крепыша наповал.
– Тикать надо, ваш бродь. – Вздрогнув, фельдфебель отпустил ноги часового и тут же, сложившись пополам, уткнулся в его сапоги – кусочек свинца в стальной оболочке глубоко, до позвоночника, вошел ему в живот.
С австрийской стороны уже стреляли вовсю, пули с чмоканьем зарывались во влажный дерн, свистели, пролетая мимо.
– Черт. – Граевский отпихнул полуживого австрийца, бросился к фельдфебелю, и тут в нем проснулся мерзкий, затмевающий рассудок страх. Он вдруг забыл, что под покровом ночи можно затаиться, переждать и потом ползком спокойно вытащить раненого к своим. Нет, подхватив его на плечи, Граевский что было сил припустил по мокрому от росы лугу. Бежал и чувствовал, как свинец вонзается в тело фельдфебеля. Как оно вздрагивает, корчится, исходит животной мукой и, наконец, судорожно дернувшись, затихает.
«Трус, слизняк, мокрица». Граевский вспомнил свой истошный крик, бешеное трепыхание сердца и от стыда, от ощущения грязи в душе едва смог побороть сухое, подкатившее к горлу рыданье.