Георгий Свиридов - Ринг за колючей проволокой
— Какой нумер? — переспрашивал Радзивилл.
— Сорок тысяч девятьсот двадцать второй.
Андрей вздрогнул. Незнакомый голос назвал его номер! Да! Он не ослышался. За время пребывания в концлагере Андрей привык к этому номеру, который стал его паспортом, который заменил все — и имя, и отчество, и фамилию.
Андрей весь превратился в слух.
— Сорок тысяч девятьсот двадцать второй лежит тут, — сухо сказал помощник старосты блока.
Бурзенко слышит шаги людей. По топоту грубой кожаной обуви он догадался — не заключенные. Екнуло сердце. Мысль работает напряженно. Андрей перебирает в памяти события последних дней. Как будто ничего не произошло, он, как и все другие штрафники, добросовестно «разнашивал» солдатские ботинки…
Чья-то тяжелая грубая ладонь легла на плечо:
— Вставай!
Андрей притворился спящим, не спеша открыл глаза.
Перед ним полицейский.
— Шнель!
Из-за спины полицейского выглядывали два санитара в синих халатах.
— Поспешай! — командует помощник старосты блока. — Надо идти ревир!
Ревир — это больница.
О ней ходили страшные слухи. Там орудовал матерый фашист врач Эйзель. Он и трое его помощников делали различные медицинские опыты на заключенных, отправляли на тот свет десятки ни в чем не повинных людей. Кроме того, они смертельными уколами убивали коммунистов, общественных деятелей, евреев и прочих неблагонадежных.
В груди боксера сначала похолодело, а потом полыхнуло жаром. Он готов был броситься на полицая, на санитаров, на старосту блока, бить, рвать, кусать… Нет. Он не подопытный кролик. Он, если пришел смертный час, погибнет по-русски — «с музыкой»… В борьбе! Он убьет хоть одного гада.
«Хоть одного!» — сказал себе Андрей и сразу успокоился.
Все это пронеслось в голове Бурзенко за какую-то секунду, пока он делал вид, что спросонья ничего не понимает, и, растирая заспанные глаза, переспрашивал:
— А? Что? Куда?
— В ревир, — повторил полицейский. — Сам пойдешь или санитары понесут? Ну, что же, пусть несут!
Плавно покачиваясь на парусиновых носилках, он смотрел на бледнеющее синее небо, еще усеянное звездами. Предрассветная прохлада обволакивала тело, а свежий воздух был опьяняюще приятен. Андрея смотрел на звезды. Через час-полтора взойдет солнце. А его, Андрея, может быть, уже не будет. И никто не узнает правду о его гибели, никто не сообщит о ней домой. А может быть, там уже давно считают его погибшим? Еще с той осени, с 1941 года, когда ночью он, раненый, упал на землю, когда не смог пробежать сотню метров до своих окопов.
Молча несут его санитары, молча топает коваными каблуками полицай. «Надо притворяться слабым, беспомощным, — думает Андрей. — Притворяться и ждать. А когда фашистский врач станет осматривать, броситься на него, вцепиться ему в глотку — и душить, душить». Андрей даже почувствовал, как его пальцы впиваются в холеное горло… «Вот так. Посмотрим, как он выкатит лягушечьи глаза и судорожно раскроет рот…»
В больничном блоке полицай отметил карточку и ушел. Санитары поставили носилки на стол и тоже вышли. В приемном помещении стоял специфический запах больницы.
В открытую дверь, справа от стола, Андрей увидел двухэтажные нары и на них спящих больных. Кто-то глухо, надрывно стонал.
Застегивая на ходу белый халат, вошел врач. Худощавый, седой немец. У Андрея бешено заколотилось сердце. Он весь напружинился, приготовился к прыжку. Вот сейчас, пусть подойдет ближе…
Но в это время за спиною врача показался санитар. Андрей с ненавистью взглянул на него и застыл в недоумении. В синей форме санитара был Пельцер, тот самый Пельцер, который ехал с ним в одном вагоне и так задушевно пел песни! Неужели этот, казалось честный, советский, человек стал, спасая свою шкуру, холуем гитлеровцев?
Андрей с таким уничтожающим презрением смотрел на Пельцера, что тот, казалось, должен был вспыхнуть, как солома от прикосновения зажженной спички. Но Пельцер держал себя невозмутимо спокойно.
Он остался почти таким, каким был там, в вагоне, — энергичным, с грустной смешинкой в глазах. Только лицо то еще больше осунулось, черты обострились.
Подойдя ближе, Пельцер сказал:
— Левую ногу придется загипсовать, иначе — общее заражение.
— Уйди, гадина, — процедил сквозь зубы Андрей. Пельцер невозмутимо улыбнулся:
— Слушай, будем потом ругаться. А сейчас время дорого. Снимай ботинок.
Он наклонился, чтоб помочь Бурзенко, но тот рывком схватил его:
— Гадина! Продался? Прежде, чем сдохну, я и тебя и этого гада удушу…
Оторопевший Пельцер, пытаясь освободиться от пальцев боксера, прохрипел:
— Вот так и выручай вас, вот так и получай благодарность. Неужели ты, дурак, не хочешь, чтоб тебя спасали?
Врач немец, молчавший до сих пор, заторопился:
— Шнель, геноссе, шнель…
Пораженный Андрей понял, что убивать его никто не собирается. Он внимательно поглядел на врача и только теперь заметил: из-под распахнутого халата выглядывала полосатая куртка политзаключенного. Андрей начал стягивать ботинок.
Ногу загипсовали.
Через час Бурзенко лежал на верхних нарах хирургического отделения лагерной больницы и торопливо хлебал брюквенную похлебку.
Пельцер стоял возле дверей на страже. Потом он забрал чашку и, сказав на прощанье, чтоб «больной» вел себя осторожно, ушел.
Андрей увидел, что он попал к друзьям. Но кто они? Почему именно его выбрали из тысячи узников? Чем он заслужил это? Ни на один из этих вопросов он не находил ответа.
О нем заботились постоянно. То ему дадут лишнюю пайку хлеба, то нальют еще одну чашку брюквенной похлебки, то отнесут «на перевязку», и там суровый и неразговорчивый врач немец вдруг сунет в руку кусочек мармелада. Андрей ни от чего не отказывался, жадно поглощал еду и добросовестно исполнял роль «больного»: глухо стонал, когда врач фашист Эйзель делал ежедневный обход.
Пельцер часто навещал Бурзенко и рассказывал ему о том, что делается в больнице. Теперь Андрей знал, что главный врач Говен — зверь, которого нужно опасаться. Большую часть дня этот фашист проводил в другом отделении больницы, находившемся под особой охраной. Что он там делает, никто не знал. Пельцер заметил: в то отделение направляют почти здоровых заключенных, но оттуда никто не возвращается. Обычно Говен сам отбирал узников для своего закрытого отделения. И эти тоже исчезали навсегда.
В отделениях Говен появлялся раз в сутки, а то и вовсе не заглядывал, поручая осмотр своему помощнику фашисту Эйзелю и лечащим врачам — заключенным Крамеру и Соколовскому.
Крамер — немец, старый врач. Его сухая фигура, седина и строгость внушают уважение. Как он попал в концлагерь, Пельцер не знал. Но у Крамера на куртке красный треугольник. Значит, немцы считают его политическим противником. О втором враче — Соколовском — Пельцер сказал Андрею всего три слова: «Он наш, одессит». Соколовский был разговорчивым, веселым. Он умел пошутить, подбадривал больных и держался подчеркнуто просто.