Лев Вершинин - Время царей
Дальнейшие события да будут описаны мною после совершения их…»
Додона.
Весна года 470 от начала Игр в Олимпии
Промозгло-теплая, пропитанная моросью темень за окном.
Шорох ветвей.
Протяжный плач ветра.
И одуряющий, не дающий уснуть до рассвета запах только-только раскрывшихся почек…
Подрагивает огненный лепесток на фитиле, выхватывая из тьмы золотистый кружок.
Ползет по чистому папирусному полю тонко заточенный плужок-стило.
«От Кинея-афинянина Гиерониму из Кардии: привет!»
Медленно тащится рука, от слова к слову, словно впряженный в тяжелое ярмо бык.
А ведь раньше – бежала под стать нисейскому иноходцу.
Сидящий за пюпитром замирает, склонив голову к левому плечу, прислушивается к тишине, и в страдальчески искривившихся уголках тонких губ возникают сетки морщин.
Нет. Рука подчас умнее головы. Она уже смирилась с тем, чему не желает поверить разум.
Рука знает: незачем писать, да в общем, и некому!
От встречи, вымечтанной и наконец осуществившейся, осталась лишь горечь обманутых надежд.
А ведь как верилось, даже и в наитяжелейшие мгновения: нет одиночества! Где-то там, далеко, в азиатских просторах, живет человек, способный понять самые сокровенные мысли, разделить горчайшие из сомнений, поддержать в миг слабости.
Увы, Киней, найди силы признаться самому себе: ты ошибся! Да, были радость встречи, и долгие, далеко за полночь, беседы, и неспешные прогулки, и ни с чем не сравнимая радость общения с равным по духу – после семи тягостных лет прозябания в кругу кичливых полуварваров, полагающих себя солью Геи!..
Все это было! Не было главного – понимания!
Киней пытался говорить о том, что его жгло и мучило и не давало уснуть все эти годы, а глаза Гиеронима наливались недоуменной скукой.
Его не терзали сомнения, ибо ему все было ясно.
Киней тяжко вздохнул.
Как ни печально, следует признать: Гиероним тяжко, неизлечимо болен. Симптом болезни в нежелании ее осознать. А имя недугу: «деметриомания».
Нет, конечно, это слово не прозвучало в беседах, поскольку, выскочи оно в мир, и дружбе пришел бы конец, немедленно и бесповоротно, и даже в шутку обратить сказанное вряд ли удалось бы. Почти все, кто окружает Деметрия, даже умнейшие, вроде Гиеронима, становятся тупо-фанатичны, как только речь заходит об их кумире…
Будем справедливы и отдадим Полиоркету должное. Он из тех немногих, кто воистину достоин любви. И даже поклонения. Он очаровывает и тех, кто не хочет быть им очарованным. И это прекрасное качество для политика. Но – лишь до тех пор, пока та же хворь не подкосит его самого. Ни на миг обладающему силой не следует забывать о судьбе юноши по имени Нарцисс.
Стило нырнуло в чернильницу, и кривоватая ухмылка Кинея сделалась еще резче.
О, эти золотые статуи на Акрополе!
Издевательски-роскошные, оскорбительно сияющие в лучах хихикающего солнца истуканы… Любой, не лишенный ума и вкуса, отшатнулся бы от этой откровенной, кричаще-пошлой лести. А толпа воинов вопила от восторга, когда с желтых болванов упали покрывала! Ну ладно, солдатне простительно, и даже Зопира можно понять – он все-таки перс, хоть и вполне эллинизированный, он привык к азиатчине с детства… Но Гиероним?! Но сам Деметрий?! Неужели они, сияя довольными улыбками, не обращали внимания на гаденькие, понимающе-брезгливые ухмылочки афинских демагогов?!
Впрочем, стоит ли винить афинян? Им, утратившим свое величие, остается находить утешение в последнем оружии, коим они владеют безукоризненно.
Кто сказал, что ирония не способна убить?
И почему бы не поиздеваться над тем, кого Олимпийцы наказали, лишив чувства юмора, присущего разумным?..
Сомнительно, очень сомнительно, решились бы Совет и Народ почтить Освободителя подобным даром, приди освобождать их не сын Антигона, а сам Одноглазый…
Киней, поднявшись, подошел к окну, несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул, заставляя мысли не опережать друг дружку. Вернулся к пюпитру. Вновь обмакнул стило в чернила. Густо-густо зачеркнул строку: «От Кинея-афинянина…»
Незачем писать тому, кто не поймет.
Однако же и не писать нельзя. Делиться наболевшим с папирусом стало за эти годы необходимостью, и обойтись без этого ему уже не под силу.
Что ж. Есть все же в Ойкумене один, способный понять.
Стило прикасается к норовящему согнуться листу.
«От Кинея-афинянина Кинею-афинянину: привет!
Прости, что тревожу, отвлекая от насущного, но необходимость изложить мучающие меня проблемы сильнее учтивости, дорогой мой Киней, и не затруднись, прочтя, высказать свои соображения по поводу изложенного мною. Полагаю, что в этом не будет вреда и для тебя, поскольку я, как ты понимаешь, вполне осведомлен о твоих трудностях! Вдвоем мы сумеем найти наилучший выход из сложившейся ситуации, и да послужит решение наше во благо тому, кого мы с тобою, да еще Судьба неизбежно приведет к власти над Ойкуменой!..»
А шелест за окном все сильнее.
Стук – сначала редкий, затем чаще и чаще, и наконец ровный гул надолго зарядившего дождя. Белой вспышкой прорезает темень окна зигзаг молнии, и вдогонку за ним ползет гром.
Гроза подбирается с севера.
Из тех краев, где нынче Пирр.
Из тех земель, где сейчас сражается царь молоссов.
«О людях этих пока что ведомо немногое, – сама по себе пишет рука маловажное, избегая касаться главного. – Даже и имя их остается загадкой. Фракийцы именуют пришельцев калайтасами. Иллирийцы, подданные Главкия, м – келеттами, сами они, как известно, предпочитают называть себя кельтами. Дабы не путаться в десятках непривычно звучащих слов, стану впредь говорить о них, как повелось среди эллинов, – галаты. Не так давно явившись в Ойкумену, произвели они впечатление ужасающее даже на фракийцев и дарданов, которые и сами пользуются недоброй славой среди соседей. Чужие всем, чуждые обаянию эллинской культуры и враждебные всем заповедям, на коих зиждется человеческое существование, они, кажется, и впрямь посланы кем-либо из разгневанных Олимпийцев, решивших покарать Элладу и сопредельные с нею земли за позор братоубийственных войн. Поостерегусь даже назвать их варварами, ибо в слово это принято вкладывать смысл совершенно определенный. Со времен мудрейшего из мудрых Аристотеля антитеза «эллин и варвар» предполагает неразрывность двух миров. Нет эллина без перса! И наоборот. Эти же, галаты, чужды Ойкумене вообще! Те немногие из них, что развязывают языки, попав в плен, даже не собираются скрывать, что цель их – в испепелении всего, что встретится на пути! А идеал – беспредельные пастбища для их стад, не обремененные каменными постройками. К тому же к пребыванию в рабстве они не способны категорически, предпочитая откусывать себе языки и таким нечеловеческим образом избегать неволи. Иными словами, в антитезе «свободный и раб» они также не находят себе места. Поскольку рабов, в понимании людей цивилизованных, у них нет. По мнению этих галатов, хороший чужой – только мертвый чужой, а жизнь воина вовсе не так уж ценна, чтобы не обменять ее на победу. Они были бы лучшими из наемников, если бы ценили золото и соглашались служить кому бы то ни было, кроме своих князьков. Увы! И этого нет! Так что пришельцам не находится места даже в последней антитезе развитого мира: «нанимающий и нанятый». Можно сказать, они – звери в облике людей, людей, отдам должное, весьма привлекательных внешне, хотя и вызывающе непривычного вида. И если в наиближайшее время близорукие властители Ойкумены не опомнятся, прекратив воевать во имя собственного честолюбия, то всех нас ждет пора испытаний тяжелейших! Когда мир перевернется и нога человекоподобного зверя растопчет все, что дорого нам…»