Роберт Льюис Стивенсон - Клад под развалинами Франшарского монастыря
— Анри, — сказала жена, печально качая головой, — ты не можешь этого понять, ты мужчина, и мои чувства для тебя недоступны. Ни одна женщина не в состоянии изгнать из своей памяти пережитый ею позор и унижение, публичное унижение!
Доктор не смог удержаться и захихикал.
— Прости меня, возлюбленная моя, но, право, для философски настроенного ума это такие пустяки, что о них даже говорить и упоминать не стоит. И, кроме того, могу тебя уверить, ты была чрезвычайно мила в твоем ночном дезабилье.
— Анри! — возмущенно воскликнула она.
— Ну-ну, я ничего больше не скажу, — поспешил он успокоить жену, — хотя, конечно, если бы ты тогда согласилась… ну да… Кстати, — вдруг прервал он себя, — а где же остались эти мои штаны? Мои любимейшие серые брюки? Верно, лежат там на снегу! — И он кинулся разыскивать Жана-Мари.
Два часа спустя мальчик вернулся в гостиницу с лопаткой в одной руке и странного вида комком платья в другой.
С сокрушенным видом принял доктор этот бесформенный комок из рук мальчика и прочувствованным голосом сказал:
— Они были когда-то брюками! Но теперь их время прошло, их песня спета! Прекрасные панталоны, вы уже больше не существуете! Постой, тут что-то есть в кармане! — И он вытащил смятый комок бумаги. — Письмо! — воскликнул он. — Ну да, я теперь припоминаю, я получил его в самый день катастрофы, когда так свирепствовала буря и я был занят своими наблюдениями. Но, к счастью, письмо еще сохранилось довольно хорошо, так что его можно разобрать. Это от добрейшего бедняги Казимира! Ну, да это не-плохо, что я приучу его немножечко к терпению! — продолжал он с ироническим смешком. — Это ему весьма полезно. Бедняга Казимир с этой своей бесконечной, глупой, пустой, ненужной корреспонденцией доходит прямо до идиотизма. — И, говоря это, доктор осторожно развернул мокрое, отсыревшее письмо, но когда он принялся разбирать его, лицо его сразу омрачилось.
— Bigre! — воскликнул он, вскочив, точно его подкинуло гальваническим током.
Письмо полетело в огонь камина, и в тот же момент его черная ермолка очутилась у него на голове, и он направился к двери.
— Еще десять минут осталось! Если я бегом побегу, то могу еще захватить его, он всегда опаздывает, этот поезд, — бормотал доктор. — Я еду сейчас в Париж, буду телеграфировать оттуда, — добавил он на бегу.
— Анри, ради Бога, скажи, что случилось! — молила жена.
— Турецкие акции! — крикнул он. — Турецкие… акции… — И он исчез за дверью.
Анастази и Жан-Мари остались с мокрыми серыми брюками в руках в полном недоумении. Депрэ уехал в Париж! Это было всего второй раз за все семь лет пребывания его в Гретце, и уехал в деревянных крестьянских башмаках, в вязаной фуфайке и черной рабочей блузе, в ермолке вместо шляпы на голове и с двадцатью франками в кармане. Теперь даже разрушение дома являлось событием второстепенной важности. Пусть бы теперь обрушился весь мир, и тогда бы семья доктора не была более удивлена и поражена, чем в настоящий момент.
ГЛАВА VIII. Вознаграждение философии
На утро следующего дня доктор, или, вернее, тень прежнего жизнерадостного доктора Депрэ была доставлена обратно в Гретц под охраной Казимира. Анастази и Жан-Мари сидели друг подле друга перед камином, когда Депрэ, заменивший свой фантастический наряд дешевеньким готовым костюмом, изготовленным из грошового материала, переступив порог комнаты, только рукой махнул и, не проронив ни слова, тяжело опустился на ближайший стул. Анастази вскочила со своего места и обратилась прямо к Казимиру.
— Что случилось? — спросила она.
— Да что, — ответил Казимир, — не говорил ли я вам все время, не предупреждал ли я вас! Так нет! Ну вот, а теперь и случилось, как я вам говорил. И на этот раз дело обделано чистенько! Что называется, наголо всех остригли! Что же, придется вам примириться и с самым худшим, ничего тут не поделаешь. Да и дом ваш тоже повалился? Ну, нечего сказать, хороши ваши дела! Не везет вам, я вижу!
— Разве… разве мы все потеряли? Совершенно разорились? — задыхаясь, спросила бедная женщина.
В этот момент доктор протянул вперед свои руки, как бы призывая жену в свои объятия, и патетически воскликнул:
— Да, разорились! Да, мой ангел, твой злополучный муж окончательно разорил тебя!
Казимир иронически смотрел через стеклышко своего монокля на нежные объятия удрученных супругов и, обращаясь к Жану-Мари, тем же насмешливым тоном сказал:
— Слышишь, молодчик, они вконец разорились, теперь от них ничем больше не поживишься! Ни денег, ни дома, ни жирных кусков! И мне думается, друг мой, что тебе всего лучше, не долго думая, забрать свои пожитки да и убираться отсюда подобру-поздорову. Как видишь, эта спекуляция теперь выеденного яйца не стоит; она, можно сказать, окончательно прогорела!
При этом Казимир лукаво прищурился и многозначительно кивнул мальчику на дверь.
— Ни за что на свете! — воскликнул доктор, вскочив с места. — Жан-Мари, если ты хочешь меня покинуть теперь, когда мы разорились и стали беднее любого крестьянина в этой деревне, я тебе не препятствую, иди с Богом! Ты получишь от меня обещанные тебе сто франков, если только они найдутся у меня, но если ты захочешь остаться с нами, — и доктор немного всплакнул, — то Казимир предлагает мне место писца, и хотя вознаграждение будет скромное, но на нас троих его хватит. Не достаточно ли того, что я потерял дом, имущество и свое состояние? Неужели я еще должен лишиться и сына?!
Жан-Мари горько плакал, но не произнес ни одного слова.
— Терпеть не могу мальчишек, которые плачут, — досадливо заметил Казимир, — а этот постоянно ревет. Эй ты, слушай, убирайся-ка ты пока вон отсюда! У меня есть серьезные дела, о которых мне нужно поговорить с твоим хозяином и хозяйкой, а эти ваши семейные чувства вы успеете выяснить и после моего отъезда. Ну, марш, живо! — И он раскрыл дверь выразительным жестом.
Жан-Мари выбрался из комнаты, точно уличенный вор, не переставая плакать. В двенадцать часов все сели за стол, но Жана-Мари не было.
— Эге, брат, ушел твой мальчик-то? Ну что, сам теперь видишь? — сказал Казимир. — Небось с полуслова понял?
— Я, конечно, сознаю, — залепетал несвязно доктор, — сознаю и не ищу оправданий для его отсутствия; это, конечно, доказывает отсутствие в нем сердечности, что меня глубоко огорчает…
— Ты лучше скажи «отсутствие чувства приличия», — поправил его Казимир, — потому что сердечности в нем никогда и не было и быть не могло. И откуда ему было взять подобные качества? Право, Депрэ, для человека умного, каким я тебя считаю, ты удивительно, можно сказать, непростительно наивен! Ты положительно легковернейший из смертных на всем земном шаре. Твое полнейшее неведение и непонимание ни людей, ни дел — буквально непостижимо! Все тебя надувают, обманывают и проводят. И твои турецкие акции, и бродяга-мальчишка, и всякий, кто только вздумает! Тебя обманывают и справа, и слева, и снизу, и сверху, и ты все еще продолжаешь всем верить и всему доверять! Я полагаю, что тому главной причиной твое воображение. Благодарю судьбу, что она не наделила меня этим опасным даром!