Александр Дюма - Бог располагает!
В полный голос затянув революционный гимн, Гамба тут же прикусил язык, устыдившись своей выходки. Все засмеялись.
— Вот видите! — он вздохнул. — Это сильнее меня. Что ж! Однажды в Майнце я пел песенку против Наполеона. И что вы думаете? Припевом ко второму куплету была уже кутузка. Иначе говоря, я угодил в тюремный замок буквально — без всякой пошлой игры слов. К счастью, у меня, кроме музыкального, имелся и другой талант. Певца выручил из заточения акробат. Я спасся, выбравшись, как кот, на крышу тюрьмы, примчался к моей сестрице, и вскоре мы были уже вне пределов досягаемости императорской полиции. — Тут Гамба повернулся к Юлиусу: — Да, господин граф, таковы воспоминания, которые я сохранил о вашей стране, и они печальны.
— И с тех пор, — спросил Юлиус, — вы с сестрой жили в Италии?
— Да, ваше превосходительство, и только на этой благословенной земле Олимпия вновь обрела разум и присутствие духа. Чудесное исцеление завершилось в день Пасхи в Сикстинской капелле. Музыка, открывающая двери в мир иной, помогла сестрице вернуться в этот мир. Слушая дивные псалмы, она плакала от радости, и эти слезы спасли ее. Марчелло был ее первым врачом, Чимароза — вторым.
Увидев воочию такое следствие божественного откровения, чудо возрождения этого великого и многострадального разума благодаря гармонии звучания голоса и музыкальных инструментов, я истратил все свои сбережения, чтобы чуть не каждый вечер водить Олимпию в театры Арджентина и Алиберти. Она сразу запомнила все арии и стала сама их петь, а потом то плакала, то смеялась, смотря по тому, какая там была мелодия и что было у нее на сердце. С тех пор она обрела счастье, мечту, любовь. Она начала жить. И какая же прекрасная, какая добрая душа, господа, таилась и росла в ней под покровом безумия, чтобы, наконец, явиться миру!
Сначала я был на седьмом небе от счастья. Мы без усилий зарабатывали свой кусок хлеба на улицах: я плясал и прыгал, она пела, тем самым избавляя меня от моих вечных поползновений поколебать основы существующего правления. Она быстро превратилась в народную примадонну, диву предместий. Все ее любили, уважали, а я, я не завидовал ни одному из живущих под солнцем — ни императору, ни папе римскому. Но тут случилось внезапное событие, разрушившее наше существование и толкнувшее нас в бездну… в бездну богатства.
— Какое событие? — поинтересовался кто-то из гостей.
И Гамба уныло продолжал:
— Это было в Неаполе. Олимпия только что пропела грустную народную песню, и ценители в лохмотьях, те, кого только и можно назвать партером, в настоящем смысле этого слова, благодарили ее жаркими рукоплесканиями. И тут некто, разумеется, одетый куда лучше, чем наша обычная публика, и стоявший среди тех, кто плотным кольцом окружал ее, выждав, когда толпа схлынет, подошел к нам и спросил Олимпию, сколько она зарабатывает в год.
Она отвечала, что зарабатывает столько, сколько нужно, чтобы прокормиться.
— «Хотите получать больше дукатов, чем теперь имеете байокко?»
Сестра посмотрела на него с очень высокомерным видом, она ведь всегда была гордячкой и недотрогой, и спросила:
— «За какую работу?»
— «Вы будете делать то же, что сейчас».
— «Петь?»
— «Петь, и более ничего. Я директор театра Сан Карло. У вас чудесный голос, я дам вам учителей, и вы станете богатой».
Возможность выйти на театральные подмостки, заслужить аплодисменты, лучше узнать ту прекрасную музыку, что она так любила, — все это прельстило Олимпию. Директор заключил с ней договор на долгий срок, дал и учителей, и красивые платья, да еще много денег, которыми она делилась со мной, и дворец, в котором мы стали жить вместе. В тот день пришел конец моей беззаботности.
Гамба, чья речь доселе текла озорно и бойко, теперь состроил печальную мину, и голос его стал звучать все мрачнее. К тому же — вот уж поистине знак безмерной скорби! — он повернул свой стул, на котором восседал задом наперед, расставив ноги и упершись животом в спинку, и уселся на него самым что ни на есть банальным образом, как все.
— Богатство губит меня, — жалобно сообщил он. — Сообразно дурацкому предрассудку, будто одни человеческие занятия более достойны почтения, чем другие, директор театра Сан Карло стал говорить, что якобы репутация моей сестры страдает от того, что брат у нее — площадной фигляр. Увы! Он всучил мне сумму, достаточную для того, чтобы отказаться от моего каната и силовых трюков. И я уступил. Не ради денег, мне на них было наплевать; что до Олимпии, то она тратила их на дела милосердия, а только ради сестрицы — она хорошела, сияла, расцветала на глазах, с головой погружаясь в музыку. Ей тогда было восемнадцать лет. За два года она прошла всю необходимую науку и дебютировала в «Танкреде». Увы, увы! Тем, кто знает Неаполь и неистовство, с каким его жители выражают свои восторги, бесполезно описывать ее успех. Простая и свободная манера Олимпии, ее пленительный и сильный голос, не голос одного высокого или низкого тембра, одного metallo[4], а легко охватывающий несколько регистров, сливая их в невиданное дотоле меццо-сопрано, и сверх того ее страсть, ее игра, ее красота — все это вместе взятое вызвало у публики такую бурю рукоплесканий, которая превзошла все самые известные триумфы: ничего подобного никто и предположить не мог, даже в Сан Карло. Это был взрыв восторга, головокружительный взлет, как сказали бы у нас, до самых звезд. Увы, увы! С того дня рукоплескания, празднества, слава, богатство — всего у нас стало в избытке.
Тут Гамба окончательно впал в уныние.
— Ну, по крайней мере, — проговорил он, вздыхая, как будто искал, чем бы себя утешить, — она-то счастлива. Она — да, а вот меня больше нет. Я теперь всего лишь бледная тень стремительного, прыгучего Гамбы минувших дней, мое искусство я принес в жертву искусству сестры. Зато у нее есть все, чего она пожелает. Равнодушная и беспощадная ко всему тому, что пленяет обыкновенных женщин, эта гордая мятежница, отринувшая мужскую любовь, в любви к искусству нашла убежище своему сердцу, всей своей душе, всей жизни. Она обожает музыку и бесчувственна ко всему, кроме нее. Что ж, в этом смысле она имеет все, чем только можно владеть. Она богата, ей рукоплещут, слава бежит за ней по пятам. Это меня немножко утешает, вознаграждая за невозможность пройтись колесом и заменяя для моего сердца, если не для моей жизни, радости, которые дарит акробату его телесная гибкость.
Едва Гамба успел закончить эту жалобу, слишком прочувственную и полную искренней преданности, чтобы не растрогать слушателей, как дверь гостиной отворилась и лакей провозгласил: