Евгений Маурин - Адель. Звезда и смерть Адели Гюс
Да, как знать! Но ведь мы ничего не знаем. Мы недоуменно вопрошаем: «Зачем?» А ответы знает лишь Тот, Кто ведает великую книгу непостижимых судеб!
Адель мне все-таки удалось похоронить честь честью. К счастью, не все священники так не по-христиански смотрели на вещи, как наш приходский. Да и то сказать — тогда не время было священникам перетягивать струны. Вот в эпоху реставрации они действительно показали себя! Тальма, этот искренне набожный человек, этот глубокий христианин, умирая, не допустил к себе архиепископа. Еще бы! Его сыновьям, учившимся в католическом училище и шедшим первыми в классе, отказали в выдаче заслуженных наград только потому, что они были детьми актера. Тальма перевел их в протестантское училище и на всю жизнь затаил в сердце укор представителям религии, которая вся основана на словах Спасителя, но не хочет вспомнить, как Божественный Страдалец укрыл словом всепрощения блудницу. А ведь блудница нарушила одну из основных заповедей Божьих, тогда как греховность актерского труда не доказывается ни единым словом Евангелия. Ну, да ведь и то сказать: католицизм слишком увлекся задачей земного главенствования, чтобы не отойти от задач небесных!
Для места вечного успокоения многострадальной Адели я выбрал кладбище Пер-Лашез. Проводить покойную пришла почти вся труппа «Комеди Франсэз». С кладбища вся эта шумная компания отправилась в ресторан помянуть почившую, я же попросил Луизу Компуен зайти ко мне и посидеть со мной: мне вдруг показалось совершенно невыносимым очутиться в непривычной пустоте.
Луиза согласилась без труда. Слабо улыбнувшись одними губами — ее глаза продолжали хранить выражение испуганной окаменелости, — Луиза заметила, что теперь она может более свободно располагать своим временем: Жозефина повысила ее в чине, сделав своей компаньонкой, а для личных услуг наняты сразу две горничные.
Мы вернулись с девушкой домой. И вот тут-то между нами произошел разговор, многое решивший.
Желая вырвать душу Луизы из мертвенной скованности и вызвать благодетельные слезы, я заговорил об Адели и Ренэ Карьо. Но как ни старался я задеть самые чувствительные струны горя Луизы, ее лицо не смягчилось и ни единой слезинки не набежало на ее скорбные глаза. Когда ж я сказал ей, что слезы смягчают горе, что она должна постараться заплакать, девушка ответила мне:
— Но я не могу плакать, мне не о ком плакать! Разве только о себе… А Ренэ уже давно оплакан мною! Хотя я и не осознавала этого, но с того дня, как он объяснился мне в любви, я непрерывно ждала такого конца. Еще до трагического исхода я уже оплакала своего возлюбленного, еще до его смерти я тайно выплакала все слезы! Я чувствовала, что Ренэ нечем жить. Разве он покончил с собою оттого, что спектакль был сорван? Вот к игорному столу подходит разоренный и ставит последний луидор. Карта бита, разоренный отходит в сторону и простреливает себе мозг. Разве оттого покончил с собою несчастный, что он проиграл? Нет, это произошло потому, что луидор был последним. Уже подходя к игорному столу, разоренный был приговорен… Ренэ уже давно осудил себя на смерть, так как в годы борьбы и страданий израсходовал все жизненные силы. Постановка пьесы была его последним луидором. Я давно чувствовала это, его смерь не была для меня неожиданностью… Ах, этот ужас парижской жизни! Сколько таких Ренэ бегает сейчас по улицам, задыхается в вертепах нищеты и порока!
— Да, Луиза, — согласился я, — и та, которую мы только что похоронили, тоже была порождением ужаса парижской нищеты. У Адели были хорошие задатки, но все лучшие дары небес обратились у нее в орудия порока, потому что некому было вырвать ее еще девочкой из когтей нищеты. Ах, какой злобной насмешкой судьбы кажется мне богатство, которое досталось мне именно теперь! Если бы эти деньги достались мне тогда, когда я только познакомился с Аделью…
— Но разве мало их, этих Аделей и Ренэ? — порывисто воскликнула Луиза, судорожно ухватив меня за руку. — Разве добро должно твориться только по отношению к определенным людям, а не ко всем нуждающимся в помощи? Разве теперь, пользуясь огромной силой доставшихся вам денег, вы не могли бы заняться спасением несчастных птенчиков, гибнущих в когтях нищеты и мрака?
— Луиза! — воскликнул я. — Сам Бог внушил тебе эти слова! Ты указала мой путь!
И Луиза низко склонила голову и разрыдалась.
— Ах, — сквозь слезы бормотала она, — теперь мне легче! Теперь я вижу, что Ренэ умер не напрасно, не бесплодно.
И опять меня пронизал трепет при мысли о неисповедимости судеб Господних. Ничто не пропадает даром у Великого Сеятеля; каждое семя, брошенное Им в землю, погибает лишь для того, чтобы, умерев, родить новую жизнь. Мы же в гордом ослеплении разумом дерзко требуем отчета у небес, надменно вопрошая: «Зачем?» Словно можем мы своим слабеньким умишком постигнуть все мудрое величие, всю конечную разумность путей, которыми Господь ведет человечество через тернии жизни!
Вот так и живу я с тех пор. Где вижу несчастного, нуждающегося в помощи, там и спешу к нему на подмогу. Сначала я хотел основать нечто фундаментальное, какой-нибудь приют для детей, но потом раздумал. Есть что-то роковое в казенной благотворительности, лишающее ее плодотворности результатов. Нет, я решил слепо ввериться Провидению, полагаясь на Его помощь. И пока я не ошибся. Вот уже сорок лет занимаюсь я благотворением, и, может быть, только четыре-пять раз за это время деньги попали в руки обманщиков. Да и то — Бог с ними! Пусть они сами рассчитываются за это с Богом! А может быть, и этот обман нужен на что-нибудь? Как могу я знать?
Только порой мною овладевает тревожное сомнение. Что будет с моим делом, когда я умру?
Однако минуты этих сомнений редки и непродолжительны. Я твердо гоню их от себя, зная, что в нужную минуту Господь наставит и просветит меня. Ведь в этом деле я — орудие Его воли. О чем же заботиться, о чем же тревожиться мне?
Зато бывают минуты иных сомнений, иных терзаний, минуты, которые я уже не могу так легко отогнать от себя. Когда я слышу шум веселых голосов, вижу молодые, радостные лица, я невольно озираюсь на всю прожитую жизнь и с ужасом замечаю, что в ней не было ни радости, ни света. В биении юной страсти я один только раз отдался велениям тела, и вот за это страшная кара придавила собою всю мою жизнь! И тогда я хватаюсь за свою седую голову и корчусь в ужасе. Жизнь прошла, и ее не было.
И напрасно говорю я себе в эти минуты, что пути Господа неисповедимы, что невместно нам требовать какого-либо отчета у Него. Вся моя душа, все мое исстрадавшееся существо сливается в одном неудержимом вопле: