Феликс Гра - Марсельцы
Все в этой местности было таким же суровым и неприветливым, как сами жители: и хижины с почерневшими от времени крышами, и унылые, без единого деревца, поля, засеянные однообразными рядами свеклы, гороха и бобов, и серое небо, и даже солнце, окутанное туманной дымкой, как покойник саваном.
Поэтому и наш отряд хранил угрюмое молчание. Часы проходили за часами, но не слышно было ни песен, ни разговоров. Чтобы ободрить федератов, командир батальона майор Муассон и капитан Гарнье стали ходить по рядам; они говорили, что несчастья народа кончатся навеки, как только мы придем в Париж и захватим королевский замок.
— До Парижа осталось не больше девяти дневных переходов, — утешали они нас. — В столице вас ждет обильная пища и отдых. Мы сделаем всех людей свободными, мы отдадим весь хлеб тем, кто его сеял, все плоды тем, кто возделывал сады, все стада тем, кто их пасет!
Я не нуждался в этих ободряющих словах. Я шел бы вперед, даже если бы вместо хлеба меня ждали камни; я готов был ступать босыми ногами по битому стеклу, питаться крапивой и шиповником, и это не помешало бы мне тянуть, тянуть свою пушку с неослабевающим упорством и силой.
Мне больно было слышать, как старые федераты, бородачи, оставившие там, в Марселе, Арле или Гарбе, жен и детей, время от времени перешептывались:
— Как знать, чем все это кончится?.. Не думали мы, что до Парижа так далеко… Национальная гвардия будет против нас — все парижане за короля! Ходят слухи о том, что они решили не пускать нас в Париж — нам предложат стать лагерем за стенами города… Вот увидите, окажется, что мы напрасно тащились на край света!
Правда, такие речи произносились вполголоса, точно говорившие сами стеснялись их. Но у меня сердце сжималось от боли всякий раз, как я слышал подобные слова. Тогда, чтобы подбодрить товарищей, я во весь голос затягивал «Марсельезу». И внезапно весь батальон оживлялся, лица веселели, люди шагали бодрей. Но ненадолго…
Бесконечная, как голодный день, дорога не располагала к смеху и веселью. Мы проходили по улицам унылых городков и безрадостных селений, жители которых боялись и ненавидели нас. Они не предлагали нам даже стакана воды. Да какая там вода! Если бы взгляды могли убивать, ни один из нас не ушел бы живым!
Поднять упавший дух батальона могло только какое-нибудь из ряда вон выходящее событие.
Макон, Турню, Шалон остались позади. Мы прошли через Отен, встреченные гробовым молчанием. Проклятая страна аристократов!
Солнце склонялось к западу. Было уже около пяти часов пополудни.
Я продолжал бессменно тянуть за ремень свою пушку. Грустный и озабоченный Воклер шагал рядом со мной.
— Знаешь, Паскале, — сказал он вдруг, — меня беспокоит, что нас до сих пор не догнала почтовая карета из Авиньона. Не случилось ли с ней несчастье? Мне не терпится увидеть Лазули и моего славного Кларе! Ведь, правда, они тебе сказали, что выедут из Авиньона с первой же почтовой каретой?
— Да. Лазули говорила, что она догонит нас в пути.
— Почтовики исправно платят подать разбойничьим шайкам на большой дороге, так что те не причинят никакого вреда почтовым каретам. Но есть еще королевские карабинеры[25], — это разбойники почище дорожных, хоть они и носят мундир регулярной армии! Если с Лазули и Кларе не приключилось какой-нибудь беды, самое позднее завтра они догонят нас в Сольё. Мы там заночуем, ведь тамошние жители добрые патриоты…
Воклер хотел еще что-то добавить, как вдруг слева от нас, на расстоянии двух мушкетных выстрелов, послышались крики: «Помогите, помогите!» Голоса доносились из хижины, соломенная крыша которой как будто вросла прямо в землю.
В ту же секунду человек десять наших товарищей по батальону стремглав бросились вниз по откосу дороги и, перебежав засеянное свекловицей поле, ворвались в хижину. Крики, плач и жалобы стихли, и вскоре из дверей хижины вышли наши товарищи. Они волокли за собой толстого, как пивная бочка, монаха-капуцина, с красным, заплывшим жиром одутловатым лицом, и трех тощих желтолицых полицейских. За ними из хижины вышли старый крестьянин с женой, высохшие и сморщенные, как сушеная винная ягода, и целый выводок ребятишек, истощенных, худых, нечесанных и грязных, — точь в точь таких, каким был я сам в Гарди.
— Что значит этот шум? — строго спросил майор Муассон.
Его суровый взор был устремлен на монаха и трех полицейских, стоявших в кольце федератов.
— Это значит, — ответил Марган, никогда не лезший за словом в карман, — что эта пивная бочка, этот лопающийся от жира окорок, привел с собой трех полицейских, чтобы сначала отнять все имущество у бедного крестьянина, а затем засадить его в тюрьму за то, что он не уплатил подати за домашнюю птицу!
— Как! Здесь еще существуют подати? — вскричал долговязый Сама́.— Разве они не уничтожены «Декларацией прав человека»? Кто смеет здесь отстаивать этот гнусный закон тиранов?
И, обращаясь к монаху, он продолжал:
— Разве мы не во Франции? Что ж ты молчишь, кровосос, пиявка ты этакая?
Долговязый Сама́ задыхался от возмущения. Видя, что капуцин не собирается отвечать, он повернулся лицом к майору и закричал:
— Эти грабители взяли в стойле последнюю коровенку у бедняка и хотели увести ее с собой!
— Позор! — закричали все мы. — Позор! Проклятые живодеры!
Уже несколько федератов подбежали к пленникам, чтобы расправиться с ними. Но майор поднял кверху руку и приказал нам замолчать. Все замерли на месте. Тогда он заговорил:
— Действительно, странно, что в революционной Франции могут твориться такие дела! Эти четыре врага народа должны быть сурово наказаны: они впрягутся в постромки нашей походной кузни и потащат ее до самого Парижа. А ты, Марган, сядешь на облучок и будешь подгонять их кнутом, если они не проявят достаточного усердия!
При этих словах монах молитвенно сложил руки на животе и перекрестился. Но Маргана это нисколько не смутило. Он проворно одел на капуцина упряжь, в то время как другие федераты проделали то же самое с тремя полицейскими.
Капуцин был впряжен коренником, трое полицейских — пристяжными. Марган живо взобрался на облучок, и батальон снова выстроился в ряды.
Рран-рран-рран! — запели барабаны.
Батальон быстрым шагом тронулся в путь.
Последние ряды федератов уже скрылись в клубах пыли, а старик-крестьянин, его жена и детишки все еще стояли на краю дороги, растерянные и ошеломленные, не зная, что им делать — плакать или смеяться…
В сумерки мы, наконец, добрались до городка Сольё. За последние шесть дней пути мы не встретили ни одного человека, который дружески улыбнулся бы нам или сказал доброе слово. Все эти дни мы спали на голой земле, в оврагах, на опушках лесов. Мы утоляли жажду речной водой, иногда водой из луж, реже — колодезной, но никто нам не поднес даже глотка вина. Мы ели только сухой хлеб с чесноком и шли большую часть дороги босиком, чтобы не сносить обуви. Прошло уже двадцать пять дней с тех пор, как батальон выступил из Марселя! Все федераты обросли бородами, пыльными и всклокоченными, и только мое детское лицо было по-прежнему гладким, как яичная скорлупа. Признаюсь, меня это немало огорчало.