Поль Бенуа - Колодезь Иакова
В еле слышных, поднимающихся от земли звуках – кучер, ругающий осла, печально поющий петух, кузнец, бьющий по наковальне – что-то странное, надломленное, точно акустика здесь иная.
Нужно быть рядом с любимым существом, чтобы открылась красота или уродство пейзажа.
Исаак Кохбас только сейчас понял, что впервые видит Иерусалим в истинном свете.
Ужас и удивление смешались в нем. Он не мог себе простить, что позволил Агари сопоставить грезы с безжалостной действительностью. Вначале он даже не решался посмотреть на молодую женщину, но, почувствовав необходимость хоть как-нибудь положить конец воцарившемуся между ними тягостному молчанию, сделал над собой усилие и начал говорить, вспоминать названия: там бассейны Силоэ; тут стоял храм; здесь поле, где готовились к последнему приступу солдаты Тита, вот башня, стоящая на месте той, с которой Давид впервые увидел жену Урия, по этой горе поднимался Оп, старый, скорбный король, изгнанный из своей столицы мятежником Абсалоном. Там… Напрасный труд. Слова застревали в горле: столько страшной иронии было в контрасте между величественными воспоминаниями и развернувшимся у их ног видом.
И до той минуты, когда шофер, чуть слышно просигналив, не напомнил им, что пора вернуться в автомобиль, оба хранили глубокое молчание у этого гигантского побелевшего склепа.
Больше ничего примечательного не произошло, и еще не было одиннадцати часов, когда они приехали в колонию.
– Генриетта Вейль, – сообщили им, – уехала в Наплузу. Она скоро должна вернуться.
Интуитивно чувствуя, что не следует расспросами возбуждать беспокойство ничего не знавших колонистов, они уселись в конторе, с нетерпением ожидая Генриетту.
Вскоре она явилась. По ее бледному расстроенному лицу Кохбас тут же понял, что худшие предположения, высказанные им накануне, не были ошибочны.
– Что случилось?
Генриетта приложила руку к груди. Агарь, желая оставить их одних, поднялась. Генриетта ее задержала.
– Нет, оставайтесь. Вы здесь не лишняя, дитя мое.
Она ломала руки.
– Друзья мои! Мои бедные друзья!
– Да что, что такое? – повторил в отчаянии Кохбас.
– Игорь Вальштейн… Бежал с Дорой Абрамович.
– Игорь Вальштейн с Дорой Абрамович?
Переставший что-либо понимать Кохбас мог только произнести их имена.
Агарь молчала. Она, казалось, ждала продолжения.
– Но почему? Куда они уехали?
– Я еще пока не знаю. Английская полиция в Наплузе известит нас сейчас же после получения сведений. Уехали ли они в Сирию? Сели ли на пароход? Повторяю, пока ничего неизвестно. Бежав, Игорь Вальштейн взял с собой все деньги.
Совершенно почерневший Кохбас выпрямился.
– Деньги? Какие деньги?
– Да деньги из кассы. У него же был ключ.
Пошатываясь, Кохбас добрался до угла комнаты, где стоял маленький железный шкаф.
Генриетта Вейль покачала головой.
– Не стоит смотреть. Ничего там нет.
– Сколько осталось?
– Что-то около ста лир. Он все забрал.
Кохбас снова опустился на стул.
– Как это случилось? Скажите мне, расскажите.
– На следующий день после вашего отъезда он уехал в Каиффу. Дора Абрамович его сопровождала. Ей якобы нужно было сделать какие-то покупки. Оба должны были вернуться в тот же день. Вечером их не было. На следующий день тоже. Я стала беспокоиться. Позвонила в Каиффу. Дору видели на рынке, где она покупала чемодан. Вальштейн сейчас же по приезде взял по чеку деньги в Англо-Ливанском банке.
– По чеку? По какому чеку?
– Да по чеку интендантства Сирийской армии.
– Он инкассировал чек?
– Разумеется. За этим он и поехал в Каиффу…
– И эти деньги он увез с собой?
– Конечно.
Кохбас вытер себе виски.
– Значит, у нас не осталось ни гроша, ничего?
– Ничего.
– Вы уже заявили об этом? – через несколько минут спросил, запинаясь, Кохбас.
– Я уведомила полицию об исчезновении двух членов колонии. О деньгах я умолчала. Так лучше, не правда ли?
– Да. А здесь знает кто-нибудь об этом?
– Пока никто, за исключением Михаила Абрамовича. Я была вынуждена все рассказать ему, конечно, со всевозможными предосторожностями. Он держал себя с достоинством. Что же до остальных… Мы еще успеем…
– Да! – в отчаянии воскликнул Кохбас. – Мы еще успеем объявить им, что им нужно разойтись по другим колониям.
Генриетта Вейль заломила свои худые, бледные руки.
– Неужто?
– О! Вам это известно так же хорошо, как и мне. «Колодезь Иакова» умер.
– Разве в Иерусалиме нельзя получить денег?
Он сурово покачал головой:
– Нет. Мне это известно лучше, чем кому-либо другому.
Точно погребальный пепел засыпал узкую комнатку, и встала в нем великая скорбь сионизма.
– До первого февраля надеяться не на что, – добавил Кохбас. – А как дожить до этого? Нет! Повторяю вам, все кончено.
Но тут заговорила все время молчавшая Агарь:
– А если, – сказала она, – мы обратимся к барону?
IX
В «Колодезе Иакова» так никогда и не узнали, что сталось с двумя беглецами. Полиция не хотела заниматься таким пустячным делом. Исаак Кохбас решил не подавать жалобу. Того же мнения придерживались Агарь, Генриетта Вейль и даже Михаил Абрамович, выказавший во время этой истории похвальную стойкость.
Иов, сидящий на земле, не мог похвастаться таким ясным спокойствием, с каким Михаил Абрамович принял волю Всевышнего, лишившего его супруги.
Прибегнув к правосудию, колония отнюдь не могла рассчитывать на получение денег обратно. Слухи привели бы к скандалу, что только усилило бы непоправимый моральный вред.
Целую неделю Исаак Кохбас и Генриетта Вейль не могли прийти к определенному решению.
Бедняги все еще не верили в реальность катастрофы. Быть может, все это любовная шутка, не имеющая никаких последствий, и Игорь Вальштейн вернется. Или совесть заставит их вернуть дань.
Помощник Керенского не оправдал этих надежд.
Приходили деловые письма, напоминали о приближении срочных платежей.
Всю неделю Кохбас беспорядочно мотался между Иерусалимом и Каиффой. Он, суровый апостол, никогда не истративший попусту ни копейки, познал страшные унижения банкротов и сынков из разорившихся семей.
Поездки были бесполезны: ни поддержки, ни утешения, ни даже обещания помочь; и вскоре ему пришлось признать, что остался только один шанс на спасение – тот, о котором говорила Агарь.
Нужно признать, что Исаак Кохбас сделал все возможное, чтобы избежать этого и решился только после долгой мучительной борьбы с совестью.
Близость его с бароном Ротшильдом придала бы непоколебимую уверенность менее чуткой натуре. Он же, вспоминая о благодеяниях барона, только и думал о своем упорстве и частом несогласии с последним. Его просили не покидать дом на Фобур-Сент-Онорэ. Находили, что максимум пользы он принесет в Париже. Он же провозгласил, что его долг идти в Палестину. Несколько раз заявлял он о своей уверенности в победу тоном, не терпящим возражений. А теперь ему приходилось признаться в своем поражении, хуже – протянуть руку за подаянием. Нетрудно понять его отчаяние, муки уязвленного самолюбия, его боязнь услышать: «Я вам говорил», тем более, что произнесут это благословенные уста.