Зиновий Давыдов - Беруны.
При этих воспоминаниях, всё шире развертывавшихся в голове Тимофеича, у него даже в животе зарокотало так, что шедший впереди Федор обернулся:
– Чего?
– Чего... Ничего! Я тебя не звал.
– А мне послышалось – ты меня окликнул: Федор...
– Не окликал я тебя. Снится тебе всё... На ходу и то снится.
Тимофеич встряхнулся и даже с размаху хлопнул по снегу всеми своими песцами, чтобы отогнать столь некстати обуявшие его мечты о хлебах, печь которые первой мастерицей на Мезени прослыла косоглазая окладниковская Соломонида. Да и до избы в ложбинке осталось шагов сто, не больше. И Тимофеич, подходя к избе и завидя ещё издали разбросанные на снегу куски медвежатины, так и не убранные с утра, накинулся на Федора, окончательно уже позабыв про окладниковские хлебы и про похожую на квашню Соломониду.
– Ванюшка – он, можно сказать, дитя, младень-несмышлёныш. А ты-то о чём думал?
– Дитя – женить пора, – откликнулся беззаботный и почти всегда веселый Степан.
– Ты не знаю о чем думал, – продолжал пушить Федора Тимофеич. – Тебе бы всё сидеть и на пуп свой глядеть да не знаю о чём думать.
Но Федор не оправдывался. Шагах в пяти от порога он вдруг снова увидел на снегу отрубленную «человечью» ногу.
И, сбросив здесь же у входа всех своих песцов, Федор быстро вошел в избу.
X. СПЛОШНАЯ НОЧЬ
И с этого дня пошло. Песцов было набито – сила! Стоило только подняться по скату ложбинки и дойти до первых обрывов ступенчатой горы, как здесь сразу же начинались норы, берлоги, пещеры – убежища мелкого зверья и вертепы ошкуев невиданной, страшнющей величины. Около песцов и голубых лисиц возились Федор и Ванюшка, а Тимофеич с топором и Степан с рогатиною и луком отходили подальше в поисках более крупного зверя.
Крепчали морозы, и твердел наст. Он стрелял по ночам, длинными трещинами извиваясь по скатам ложбинки. И бревенчатые стены избы тоже потрескивали ночью и скрипели, как обоз на зимней дороге. А дни тем временем всё убывали и становились короче воробьиного носа. Вот-вот должны были наступить круглые потёмки; сиверко накатывал их с моря на Малый Берун.
Ободранные туши добытого зверя промышленники по-прежнему сохраняли на холоде, увязывая их в оленьи шкуры и подвешивая на врытых в землю столбах. Снег они на далекое расстояние вокруг заливали водою, чтобы крепкий ледок не давал песцам подрываться под торчавшие стоймя бревна и валить их вместе с подвешенным на них мясом, увязанным в меховые узлы. Замороженные туши – оленьи, медвежьи и лисьи – были наложены и в сенях, но все это изобилие было пресно без соли и хлеба. Особенно воротило на первых порах от песца, потому что какая может быть вкусовитость в собачине? Чтобы как-нибудь скрасить еду, придумали промышленники коптить убоину, развешивая её под кровлей на длинных оленьих ремнях. Когда топилась печь, дым густо клубился поверху и с каждым днем всё круче прокапчивал висевшее там мясо.
Кремень, захваченный Тимофеичем с лодьи, совсем стерся, и нужно было позаботиться о каком-нибудь постоянном огне, особенно в надвигавшуюся круглую трехмесячную ночь.
Степан разыскал на дворе медвежий череп, наполнил его топленым медвежьим салом и из рукава своей заношенной сорочки сделал светильню.
Ночник чадил и жирною копотью оседал на всем, что было в избе, но всё же своим колеблющимся багровым светом озарял это жалкое жилье, с навороченными в нём окороками и шкурами, с нищетой и дымом, со всей маетой человеческой, усиливавшейся вместе со сгущавшейся ночью. Когда же топилась печь и кипело в котелке варево, темнота, холод и одиночество рассеивались вместе с поднимавшимся вверх дымом, и казалось, что есть ещё надежда на спасение, что избавление близко.
Дремавшему у огня Ванюшке чудился тогда большой расцвеченный корабль, идущий на всех парусах к Малому Беруну, мимо ледяных чертогов морского царя. Это был корабль спасения, который должен был выручить их из смертного плена. Но иногда это был не корабль, а закованный в ледяные латы всадник, рвавшийся на буйногривом коне к их ложбинке и поражавший своим копьем ошкуя величиной с лошадь.
Тимофеич варил в котелке звериное мясо, а Федор и Степан, сидя у огня, мяли в руках намоченные шкуры до того долго, что те становились мягки, как замша. Промышленники оборвались и обносились вконец. Всякого платья можно было довольно нашить из звериных шкур, и швейная иголка была у них сработана из старого сломанного гвоздя. Федор ножом скроил себе из оленьей шкуры рубаху, но сшить её было нечем. Он кое-как приштопал отдельные части тонко нарезанными ремешками, и вышло это неладно и нескладно, людям на смех и себе на муку. Стежки были большие и грубые; там, где они шли, оставались прорешки, сквозь которые просвечивало тело и изрядно продувало.
Однажды Тимофеич, разрубая на полене куски медвежатины, никак не мог перешибить топором один кусочек, где жилы были как-то удивительно перевязаны узлами, крепкие, как канаты. Тимофеич стал вырезывать их ножом и заметил, что медвежье сухожилие не только крепко, но его можно легко разделить вдоль на отдельные тонкие нити. Обрадованный Тимофеич стащил с Федора его оленью рубаху и перестрочил её медвежьими жилами, продетыми в ушко самодельной иглы.
Скоро охота была брошена. По всему острову стлалась уже бесконечная ночь. И когда ослабевал мороз, ложбинку заливала такая кромешная темь, что подчас не видно было даже снега, густо сыпавшего сверху, из каких-то черных небесных колодцев.
Здесь можно было и впрямь позабыть про день и про ночь, в этой обители сплошного мрака. Но Тимофеич в своей новой песцовой шапке высовывал голову наружу и, если на небе были звезды, соображал, что сейчас в Мезени пропели первые петухи.
И Тимофеич, поведав об этом дремавшим у потухшего огня товарищам своим, гнал их всех на печку и вслед за ними сам забирался туда же.
XI. ЗОЛОТЫЕ ПАВЛИНЫ НА СЕРЕБРЯНОМ МОСТУ
Ночь раскинулась теперь на острове уже всею первобытною своею мощью. Это была дремучая пучина темноты, подобная морской пучине – такая же буйная, непроницаемая, всеобъемлющая. Она навалилась на человеческое сердце безысходною тяжестью, убивала всякую надежду, отравляла тело и дух вялостью и ленью.
Четыре человека, заключенные в бревенчатый ящик, как бы вздымаемый волнами черного потока, словно плыли в неизвестном направлении к неведомой цели. Они знали, что ещё не совсем погрузились на дно, что плывут ещё куда-то, потому что об этом им напоминал Тимофеич. Им могло казаться, что стоит сплошная ночь, что у неё, как у кольца, нет конца, но старый звездочет не упускал случая поискать в морозном небе и объявить своим товарищам, что Еремей Окладников собирается сейчас в баню.