Иван Макаров - Рейд «Черного жука»
Но через полчаса Андрей-Фиалка уж дружелюбно философствует с Оглоблиным. Он ему уж рассказал свою теорию «искорененья зла» при помощи сплошных вишневых садов.
Оглоблин смеется:
— А кто же их сажать будет, сады?
— Кто… — мычит Андрей-Фиалка.
— Я спрашиваю, кто?
— Люди, мама-дура, и насадят.
— А как их заставят? — Оглоблин хохочет.
— А кто твои колхозы сажать будет?
— Голова, колхозы сами мужики создают, под руководством нашей партии, а пролетариат машин даст. А вишни?.. А вишни?..
Андрей-Фиалка долго молчит. Потом глухо и сердито спрашивает:
— Вишневые сады, дура-мама, не надо?
Я понял его, тронул лошадь и незаметно подъехал к повозке.
— Вздор… товарищ милый, чепуха, дикость… И кто только у вас политрук?
Андрей хватает его сзади за шею, опрокидывает на повозке и заносит над ним тесак. Оглоблин неподвижен. Его парализовало неожиданностью.
— Андрей! — кричу я.
Андрей-Фиалка прячет нож и гудит:
— Дура-мама, вишневые сады — чепуха?
Оглоблин опомнился и вскрикивает:
— Товарищ Багровский, что за шутки, в чем дело?
Я говорю спокойно:
— Дело в том, что мы вовсе не красноармейцы.
Но Оглоблин требователен:
— Товарищ Багровский, я спрашиваю, что за шутки?
Я смеюсь и объясняю:
— Товарищ Андрей был контужен в бою с белыми. Контузило его как раз в то время, когда их цепь вбежала в цветущий вишневый сад. Это было на Украине, весной. С этого времени у него постоянные припадки, когда кто-нибудь не соглашается с ним насчет вишневых садов.
Оглоблин успокаивается.
— Товарищ Андрей, — ласково говорит он, — ты меня уж прости. Простишь?.. Идет?.. Ну давай лапу. Шлепай крепче… Идет?.. Э… ведь я не знал, брат…
— Я оставляю их.
Впереди Волжин объясняет громко:
— Наиближайший тут до Каляша путь пролегает.
Мы едем через какую-то мочежину. Впереди справа и слева блестят небольшие заводи, обросшие кугой. При нашем приближении из заводей с громким шумом срываются утки. Их черные силуэты мелькают и исчезают в небе. Некоторые из них долго и с тревожным криком уносятся вдаль. Невольно вздрагиваешь, когда они взлетают из камышей. Кажется, что это не утка, а кто-то огромный и черный.
Мы у полотна железной дороги. Ждать нам еще около двух часов. Мы расположились в разрушенной и покинутой экономии с большим парком, наполовину вырубленным. Парк прилегает к высокой железнодорожной насыпи.
Поток, через который перекинут бетонный мост, вытекает из большого пруда в парке.
Огромные дуплистые деревья окружают пруд сплошной стеной. Некоторые из них подгнили и рухнули прямо в воду.
От этого пруд кажется еще более мрачным и бездонным. Издали слышится запах гнилой воды. Листья свернулись от холода, упали и чуть слышно шипят на аллеях.
Кажется, что деревья парка обняли друг друга черными лапами и ждут последней стужи.
Мне чудится, что по ночам в парке по заросшим крапивой дорожкам бродит кто-то бледный в белом.
Все это — мистика, чушь, но мне так кажется. В этом самообмане я нахожу великий и тайный смысл.
Жизнь, как голая женщина, — ее всегда надо закрывать дымкой.
Мне вспоминается мой родной парк в Васильковском. И там бродит ночью бледная тень моей тоски. Тоски потому, что рабов своих я наказывал не скорпионами, а жалкой плетью. Тоски потому, что:
Все растоптано, продано, предано…Черной смерти витает крыло…
Ненависть душит меня. Дыхание делается сиплым. Я быстро возвращаюсь к людям.
Сейчас коммунист Оглоблин поверит мне.
Оглоблин сидит на повозке. Он держит большой рыжий кленовый лист и что-то тихо рассказывает моим людям. Я вслушиваюсь. Он объясняет им, как дерево дышит и почему верхняя сторона у листьев глянцевая, а нижняя — матовая.
Увидя меня, он умолкает, смотрит мне в глаза и внезапно настораживается.
Я подхожу вплотную. Он опускает голову и зажимает лист между ладонями, как делают свистульку.
Я спрашиваю:
— Оглоблин, верите?
Он поднимает голову, снова смотрит мне в глаза, потом отворачивается и, поднеся большие пальцы сложенных вместе ладоней, сильно дует в них.
Кленовый листок тонко и отвратительно пищит. Оглоблин поверил, но не хочет отвечать мне.
Меня взбесило, что он отказался отвечать мне не как-нибудь иначе, а вот именно так. Просто. Он даже ничем не показал мне, что не хочет отвечать.
Он и в пищик засвистал не потому, что «вот, дескать, ты меня спрашиваешь, а я насвистываю», а потому, что раз уж зажал листок между ладонями, то надо и свистнуть от «нечего делать». Точно бы меня уж для него не существует.
Я спрашиваю вновь:
— Верите?
Он опустил голову и, вглядываясь в ступицу тележки, растирает в ладонях лист. Руки дрожат. Меня еще больше злит и то, что он вовсе не пытается скрыть, что ему страшно и что руки у него дрожат.
Наотмашь я ударяю его бамбуком.
Оглоблин вскидывается, секунду смотрит на меня. Я не понял его намерения. Мгновение, и он прямо с ходка прыгает на меня, сваливает и, схватив за волосы, запрокидывает мне голову назад, затылком к самой спине.
Мои люди нагло смеются.
Еще секунда — и у меня лопнет горло. Но я уже свободен. На Оглоблине сидит Волжин. Он схватил его тоже за волосы и так же запрокинул его голову к лопаткам.
Волжин исступленно верещит, и бороденка его трясется. Верещание его переходит в слова.
— Ваше благородье… Ваше благородье, — остервенело хрипит он, тиская Оглоблина… — ва-ше была-аггг…
Я вскакиваю и кричу:
— Разнять!
Волжина отрывают. Но он судорожно вцепился Оглоблину в ворот одежды. Ветхая одежда треснула. Волжина поднимают на воздух и отрывают.
Он трясется от бешенства и хрипло бормочет:
— Ва-ше благородь, что ж вы мне не объяснили… Я ведь думал, вы меня на удочку ловите. Ва-аше благородье…
Он взвизгивает, снова бросается на Оглоблина и впивается в горло. Его вновь оттаскивают. Нижняя рубаха на Оглоблине летит в клочья. На груди кровавые следы ногтей.
Подходят Ананий — адская машина и цыган. Ананий докладывает:
— В самом стыке уложили. Плиту выщербили. Проводок протянули к э-э-вон тому ясеню. На полянке. Оттэда видней приближенье.
Я смотрю на часы. Скоро.
Цыгану я приказываю увести людей и рассыпать вдоль линии цепью с обеих сторон.
Андрей-Фиалка и Ананий уводят Оглоблина к ясеню, где электробатарея и телефонный аппарат.
Волжин прыгает под ногами моей лошади. Он немного успокоился и беспрестанно твердит:
— Ужель вы его отпустите? Ваше благородье, наиглупейше будет отпускать.