Анхен и Мари. Прима-балерина - Станислава Бер
Господин Четвертак удивился, увидев в театре сыщиков дважды на дню, но на этот раз не возмущался со своим извечным "Шо такое?!", а молча открывал им помещения, куда могла проникнуть балерина Черникина. Осмотрели кладовые для хранения музыкальных инструментов, библиотеку нот, уборные, выходы на сцену, дежурные костюмерные, курительные комнаты, даже душевые.
– Всё! Больше комнат у нас нема, – сказал хореограф, закрывая склад реквизита.
– Постойте, господа, а кабинет господина Потапова мы что же не обыщем? Ведь яды мы искали там, про документ тогда не зная, – вмешалась неожиданно госпожа Ростоцкая.
Господин Самолётов и господин Громыкин переглянулись между собой и молча уставились на господина Четвертака.
– Вести вас туда? – уточнил он.
– Вести! – хором ответили они.
Кабинет главного балетмейстера на этот раз выглядел как корабль без капитана – опустевшим, осиротевшим. Анхен вошла и огляделась. Позолота потускнела, хрусталь не сверкал, мрамор отдавал ещё бо́льшим холодом.
Господин Громыкин, как и в первый раз, уселся в кожаное кресло у массивного стола, схватив со стола бронзовую статуэтку балерины в прыжке. Господин Самолётов же руководил городовыми, осматривающими полки шкафов – те листали книги, ноты, партитуры.
– Ничего, – сказал делопроизводитель и развёл руки. – Пусто, Фёдор Осипович.
Обыск закончили, бумагу не нашли.
Анхен сидела на стуле посетителя и любовалась изумрудным цветом обоев. На их фоне старые афиши казались ещё старее. И вдруг её посетила шальная мысль – в воспоминании Мариуса Потапова госпожа Черникина крутилась у афиши. Художница вскочила как ужаленная, испугав расстроенного дознавателя.
– Чёрт знает что такое, – проворчал он и поставил статуэтку балерины на место. – Не барышня, а сатана в юбке.
Госпожа Ростоцкая подбежала к стене, отодвинула одну из золочёных рам и вытащила из-под пожелтевшей от времени афиши балета "Эсмеральда" бумагу.
– Вуаля! – воскликнула она.
– Ух…, – одновременно выдохнули сыщики и городовые.
– И ведь под самым носом была! Под носом висела, – только и сказал господин Громыкин, забрав из рук художницы вожделенное письмо.
Он взял его так, как не брал на руки ни одну из пятерых дочерей. Аккуратно, с любовью, зачем-то понюхал, а потом передал бумагу делопроизводителю.
– Иван Филаретович, родной мой, читайте скорее. У меня от волнения всё плывёт перед глазами. И пенсне, как нарочно, куда-то подевалось, – сказал он, хлопая себя по карманам клетчатого пиджака.
Господин Самолётов попросил городовых удалиться, взял письмо и начал читать.
* * *
Мари заканчивала урок. Гимназистки, в предчувствии скорых каникул, не хотели корпеть над чистописанием в душном классе и, как только получили разрешение, толкаясь, ударяясь об углы парт, с шумом выбежали сначала в коридор, потом во двор. Учительница собрала аспидные доски и губки со столов учениц и сложила их на полку.
– Не помешаю?
Мари, стоя с тряпкой у доски, оглянулась.
– Яков Тимофеевич? Вы как здесь? – растерянно спросила она.
Господин Цинкевич стоял в дверях класса.
– Вот. Зашёл Вас проведать. Анна Николаевна любезно подсказала мне адрес гимназии.
– Ох, уж эта Анна Николаевна, – так тихо сказала Мари, что доктор даже не услышал.
– Дивное учебное заведение, однако. Даже оборудованный химический класс имеется, – заметил господин Цинкевич, поправляя широкий пояс, расшитый фиолетовыми и лазурными нитями. – Я видел табличку. Там, в коридоре.
– Да. Наша гимназия одна из лучших в столице, – сказала Мари не без гордости. – Вы хотите химический класс посмотреть?
– Нет! Что Вы?! Я к Вам пришёл, – сказал скороговоркой господин Цинкевич и осёкся.
Он снял фиолетовую тюбетейку и начал мять её.
– Ну, не к Вам. Не совсем. Я… в общем… Я хотел извиниться. Так неловко вышло в прошлую нашу встречу. Право слово, не хотел я Вас тогда обидеть.
– Тогда не хотели, а сейчас хотите? – спросила Мари, улыбаясь. – Да входите уже. Что в дверях мнётесь? Входите!
Доктор надел шапочку и вошёл в класс.
– Я не нарочно. Понимаете, я, бывает, сначала скажу, потом подумаю. Да ещё эта рассеянность. Вы ведь совершенно прекрасно выглядите. И Ваши округлости… они Вам к лицу.
– Лучше молчите, Яков Тимофеевич, – сказала Мари и сжала челюсти. – А то опять…
– А почему Вы обижаетесь на мои слова? Не понимаю. Про сладкое я тогда сказал, может и зря.
– Всё! Хватит, – грозно сказала учительница.
Её слова улетели в высоченный выбеленный потолок.
– И вообще… Девушки в теле мне импонируют, – продолжил доктор.
– Ну, знаете ли! В теле? Округлости? А на себя Вы в зеркало давно смотрели? – не выдержала, наконец, Мари. – Думаете, Вы – идеальны? У Вас вон лысина под этой дурацкой шапочкой и морщины у глаз.
Господин Цинкевич сглотнул и захлопал ресницами.
– Я ведь комплимент Вам сделать хотел и извиниться, если обидел нечаянно, – только и сказал доктор.
Он устало опустился за первую парту и уставился в изразцовую печку в углу. Мари пожалела о сказанных в гневе словах. Разве в гневе можно сказать хорошее? В гневе бесы в нас кричат.
– Знаете что? Мы оба наговорили тут всякого, – примирительно сказала она. – Пойдёмте гулять. Погода стоит чудесная.
Ноги сами понесли их мимо Михайловского замка к Марсову полю. Парк просыпался от зимы, как и весь Петербург, постепенно. Тут и там ещё чернел снег, а почки уже набухли на деревьях. Птицы оживились и защебетали. А запах! Как же пахнет весной, просто чудо какое-то.
– Понимаете, Мари, я ведь человек простой, из мещан. К реверансам не приучен, – сказал Яков Тимофеевич, останавливаясь у куста нераспустившейся пока сирени. – Восемь детей у папки с мамкой народилось. Какое тут воспитание? Ха-ха!
Мари с интересом на него посмотрела. Она никогда не думала о происхождении доктора. Ей казалось, он должен был родиться в семье учёных – сразу умным и в маленькой фиолетовой тюбетейке.
– В десять лет меня отдали в услужение к псковскому лекарю. М-да. Какая никакая, а наука. Хотя тычков и подзатыльников там было больше, чем знаний. Это уже потом я упросил отца отдать меня в фельдшерскую школу. Всё, что меня так интересовало, я узнал оттуда.
– Вы с детства хотели лечить людей? – спросила Мари.
– Хотел. Каюсь, – ответил доктор, мечтательно улыбаясь. – Молод был, наивен, простоват. Ха-ха!
– А потом что? – спросила Мари.
– Потом на Кавказскую войну попал, и наивность моя улетучилась, как толуол после очистки. Всего за год службы в военном госпитале в Черкессии я столько повидал, знаете ли, крови, грязи, смерти – бессмысленной и беспощадной, что Вам и не снилось, милая Мари, – сказал Яков Тимофеевич. – Война есть зло. Это факт.
Они двинулись дальше по аллее.
– Единственное, что хорошее я вынес тогда – это определение в Императорскую медико-хирургическую академию в Санкт-Петербурге. Главный врач