Александр Дюма - Черный тюльпан
И все же в книге записи семян и луковичек, что ван Барле вел по бухгалтерской системе, и с бо́льшим старанием и точностью, чем велись бухгалтерские книги в первейших торговых домах Амстердама, Бокстель прочел следующие строки:
«Сегодня, 20 августа 1672 года, я вырыл луковицу большого черного тюльпана, от которого получил три превосходные луковички».
— Луковички! Луковички! — рычал Бокстель, переворачивая в сушильне все вверх дном. — Куда он их мог спрятать?
Вдруг изо всей силы он ударил себя по лбу и воскликнул:
— О я несчастный! О трижды проклятый Бокстель! Разве с луковичками расстаются!? Разве их оставляют в Дордрехте, когда уезжают в Гаагу! Разве можно существовать без своих луковичек, если это луковички большого черного тюльпана!? Он успел их забрать, негодяй! Они у него, он увез их в Гаагу!
Это был луч, осветивший Бокстелю бездну его бесполезного преступления.
Как громом пораженный, Бокстель упал на тот самый стол, на то самое место, где несколько часов назад несчастный ван Барле долго и с упоением восхищался луковичками черного тюльпана.
— Ну, что же, — сказал завистник, поднимая свое мертвенно-бледное лицо, — в конце концов, если они у него, он сможет хранить их только до тех пор, пока жив, и…
Не высказанная до конца гнусная мысль отразилась в его ужасающей улыбке.
— Луковички находятся в Гааге, — сказал он. — Значит, я не могу больше жить в Дордрехте.
В Гаагу, за луковичками в Гаагу!
И Бокстель, не обращая внимания на огромное богатство, которое он покидал (так он был захвачен стремлением к другому неоценимому сокровищу), вылез в окно, спустился по лестнице, отнес свое орудие воровства туда, откуда он его взял, и, рыча, подобно хищному животному, вернулся к себе домой.
IX
ФАМИЛЬНАЯ КАМЕРА
Когда бедного ван Барле заключили в тюрьму Бейтенгоф, было около полуночи.
Предположения Розы сбылись. Найдя камеру Корнелия пустой, толпа пришла в такую ярость, что, подвернись под руку этим бешеным людям старик Грифус, он, безусловно, поплатился бы за отсутствие своего заключенного.
Но этот гнев излился на обоих братьев, застигнутых убийцами в результате мер, принятых Вильгельмом, этим необычайно предусмотрительным человеком, велевшим запереть городские ворота.
Наступил, наконец, час, когда тюрьма опустела, когда после громоподобного рева, катившегося по лестницам, наступила тишина.
Роза воспользовалась этим: она вышла из своего тайника и вывела оттуда отца.
Тюрьма была совершенно пуста. Зачем оставаться в тюрьме, когда кровавая расправа идет у Толь-Гека?
Грифус, дрожа всем телом, вышел вслед за мужественной Розой. Они пошли кое-как запереть ворота. Мы говорим «кое-как», ибо ворота были наполовину сломаны.
Было видно, что здесь прокатился мощный поток гнева.
Около четырех часов вновь послышался шум. Но этот шум уже не был опасен для Грифуса и его дочери. Толпа волокла трупы, чтобы повесить их на обычном месте казни.
Роза снова спряталась, но на этот раз только для одного — чтобы не видеть ужасного зрелища.
В полночь постучали в ворота Бейтенгофа или, вернее, в баррикаду, которая их заменяла.
Это привезли Корнелиуса ван Барле.
Когда Грифус принял нового гостя и прочел в сопроводительном приказе звание арестованного, он пробормотал с угрюмой улыбкой тюремщика:
— Крестник Корнелия де Витта. Ну, молодой человек, здесь у нас есть как раз ваша фамильная камера; в нее мы вас и поместим.
И, довольный своей остротой, свирепый оранжист взял фонарь и ключи, чтобы провести Корнелиуса в камеру, только утром покинутую Корнелием де Виттом, чтобы отправиться в то изгнание, которое во времена революций имеют в виду великие моралисты, изрекая как аксиому высокой политики: «Только мертвые не возвращаются».
Итак, Грифус готовился проводить ван Барле в камеру его крестного отца.
По пути к камере несчастный цветовод услышал только лай собаки и увидел только лицо молодой девушки.
Волоча за собой толстую цепь, собака вылезла из большой ниши, выдолбленной в стене, и стала обнюхивать Корнелиуса, чтобы, когда ей будет приказано разорвать заключенного, она узнала его.
Едва же под рукой Корнелиуса заскрипели перила лестницы, как под самой лестницей открыла окошечко своей комнаты молодая девушка. Лампа в ее правой руке осветила прелестное розовое личико, обрамленное тугими косами чудесных белокурых волос; левой же рукой она запахивала на груди ночную рубашку: неожиданный приезд Корнелиуса прервал ее сон.
Получился прекрасный сюжет для художника, вполне достойный кисти Рембрандта: черная спираль лестницы, освещаемой красноватым огнем фонаря Грифуса; на самом верху ее суровое лицо тюремщика; позади — задумчивое лицо Корнелиуса, склонившегося над перилами, чтобы заглянуть вниз; под ним, внизу, в рамке освещенного окна, — милое личико и стыдливый жест Розы, несколько смущенной, быть может, потому что рассеянный и грустный взгляд Корнелиуса, стоявшего на верхних ступеньках, скользил по белым округлым плечам девушки.
Дальше внизу, совсем в тени, в том месте лестницы, где мрак скрывал все подробности, красным огнем пламенели глаза громадной сторожевой собаки, потряхивавшей своей цепью, на кольцах которой блестело пятно от двойного света — лампы Розы и фонаря Грифуса.
Но и сам великий Рембрандт не смог бы передать страдальческого выражения, появившегося на лице Розы, когда она увидела медленно поднимавшегося по лестнице бледного красивого молодого человека, к которому относились зловещие слова ее отца: «Вы получите фамильную камеру».
Однако это видение длилось только один миг, гораздо меньше времени, чем нам потребовалось на ее описание. Грифус продолжал свой путь, а за ним поневоле последовал и Корнелиус. Спустя пять минут он вошел в камеру (описывать ее незачем, так как читатель уже знаком с ней).
Грифус пальцем указал заключенному кровать, на которой еще днем столько выстрадал мученик, отдавший Богу душу, снова взял свой фонарь и вышел.
Корнелиус, оставшись один, бросился на кровать, но уснуть не мог. Он не спускал глаз с зарешеченного окна, выходившего на Бейтенгоф; он видел через него появляющийся поверх деревьев первый проблеск света, который падал на землю, словно белое покрывало.
Ночью время от времени раздавался быстрый топот лошадей, скачущих галопом по Бейтенгофу, слышалась тяжелая поступь патруля, шагающего по булыжнику площади, а фитили аркебуз, вспыхивая при западном ветре, посылали вверх, вплоть до тюремных окон, свои быстро перемещавшиеся искорки.