Эдвард Бульвер-Литтон - Последние дни Помпей
— Поэтому ты и избрал Помпеи для своего летнего дома?
— Да. Я предпочитаю их Байям. Слов нет, они очаровательны, но мне не по душе ученые педанты, которые приезжают туда и собирают жалкие крохиудовольствий.
— Но ведь ты любишь ученых. Я уж не говорю о поэзии — твой дом буквально дышит Эсхилом и Гомером, драмой и эпосом.
— Да, но римляне слишком слепо подражают моим афинским предкам. Даже на охоту рабы тащат за ними Платона, и, упустив кабана, они углубляются в книги и папирусы, чтобы не терять времени. Когда танцовщицы услаждают их персидским изяществом, какой-нибудь лоботряс из вольноотпущенников с каменным лицом читает им Цицероновы «Об обязанностях». О жалкие крохоборы! Наслаждение и познание нельзя смешивать, они несовместимы. Из-за этого педантизма римляне теряют все и доказывают равнодушие и к тому и к другому. Ах мой милый Клодий, как мало знают твои соотечественники истинную гибкость Перикла, истинное очарование Аспасии! На днях я посетил Плиния: он сидел в беседке и писал, а несчастный раб играл на флейте. Его племянник (ох, избавь меня от таких философствующих шутов!) читал описание чумы из Фукидида и самодовольно кивал в такт музыке, тогда как его губы произносили омерзительные подробности этого ужасного описания. Этому щенку не претило одновременно слушать любовную песню и читать описание чумы.
— Да ведь любовь и чума — это почти одно и то, — заметил Клодий.
— Я так и сказал ему, чтобы как-то оправдать его шутовство, но юнец не понял иронии и с укоризненным видом ответил, что музыка ласкает лишь ухо, тогда как книга (заметь, описание чумы!) возвышает сердце. «Ах! — прохрипел его толстый дядюшка, отдуваясь, — мой мальчик истый афинянин, он всегда сочетает приятное с полезным». О Минерва, я едва удержался от смеха! А потом этот желторотый софист получил при мне известие о смерти своего любимца вольноотпущенника. «Неумолимая смерть! — вскричал он. — Раб, дай мне томик Горация. Этот дивный поэт прекрасно утешает нас в подобных несчастьях!» Ну скажи сам, любезный Клодий, способны ли эти люди любить? Даже рассудочная любовь едва ли им доступна. А как редко у римлянина бывает сердце! Он — только хитро устроенная машина, а не существо из плоти и крови.
Хотя Клодий втайне был уязвлен этими словами в адрес своего соотечественника, он притворился, будто сочувствует Главку, отчасти потому, что он по натуре был прихлебателем, отчасти потому, что среди беспутных молодых римлян принято было относиться с некоторым презрением к колыбели собственной славы; в моде было подражать грекам и в то же время смеяться над своей неловкостью в подражании.
Беседуя, они остановились перед толпой, которая собралась посреди площади, на пересечении трех улиц. В тени портиков красивого и легкого храма стояла девушка; на правой руке у нее висела корзинка с цветами, в левой был маленький трехструнный музыкальный инструмент, под тихий и нежный аккомпанемент которого она пела какую-то странную, почти варварскую песню. После каждого куплета она грациозно покачивала корзинкой, предлагая слушателям купить цветов, и сестерции сыпались к ней в корзину — то ли в похвалу пению, то ли из сочувствия к певице, потому что она была слепа.
— Я знаю эту бедняжку, она из Фессалии, — сказал Главк. — Я еще не видел ее после возвращения в Помпеи. Давай послушаем.
Люди, купите цветы!Я слепая, издалёка родом.На земле и пыль — сестра красоты,А цветы на ней — пестрым хороводом.
Цветы хранят земной аромат,В них голубая роса, как на золотом блюде.Я срезала их час тому назад.Купите мои цветы, люди!
Час назад, всего лишь час!И светило солнце, и, может, летали пчелы…Люди, я срезала их для вас —И легкий лист, и бутон тяжелый.
Ваш мир — клубок солнечных дорог.Там растут деревья с зелеными волосами.Если бы кто-нибудь в мире могЗаглянуть во тьму перед моими глазами!..
Я хочу видеть тех, кого люблю,Навстречу шагам их я протягиваю руки —И только звук бездонный ловлю.Мир вокруг меня — звуки!
Купите, купите цветы!Не хотят они, чтоб ими владелаНочи дочь, исчадье темноты,И до моей боли нет им дела.
Мне ли, незрячей, их краса?Пусть на них смотрят зоркие глаза.Зеленые стрелы, оранжевые нити…Купите цветы, купите![4]
— Дай-ка мне букетик фиалок, милая Нидия, — сказал Главк, протиснувшись сквозь толпу и бросив в корзину горсть мелких монет. — Ты поёшь еще лучше, чем раньше!
Услышав голос афинянина, слепая девушка подалась было вперед, но вдруг замерла и густо покраснела.
— Ты вернулся, — сказала она тихо и повторила, как бы про себя: — Главк вернулся!
— Да, дитя, меня не было в Помпеях довольно долго. Мой сад, как и раньше, ждет твоей заботы. Надеюсь, ты завтра же побываешь там. И помни, ни одну гирлянду в моем доме не сплетут ничьи руки, кроме рук прелестной Нидии.
Девушка радостно улыбнулась, но ничего не ответила, а Главк, небрежно приколов к груди букетик фиалок, выбрался из толпы.
— Я вижу, ты даешь этой девочке работу, — сказал Клодий.
— Да. Правда, она мило поет? Мне жаль эту бедную рабыню! К тому же она родом из той страны, где высится обитель богов, — Олимп хмурился над ее колыбелью. Она из Фессалии.
— Но ведь это страна ведьм.
— Ты прав. Но я-то всех женщин считаю ведьмами, а в Помпеях, клянусь Венерой, самый воздух словно напоен любовным зельем: таким хорошеньким кажется мне каждое женское личико.
— Кстати, вон личико, с которым немногие могут соперничать в Помпеях, — это Юлия, дочь старого богача Диомеда! — сказал Клодий, когда к ним приблизилась молодая женщина под густым покрывалом, направлявшаяся в сопровождении двух рабынь к термам. — Привет тебе, прекрасная Юлия! — воскликнул Клодий.
Юлия не без кокетства приоткрыла гордый римский профиль, и из-под покрывала ярко блеснул темный глаз; природная смуглота ее лица была искусно смягчена румянами.
— Что я вижу — Главк вернулся! — сказала она, бросив на афинянина многозначительный взгляд, и добавила, понизив голос: — Неужели он забыл прежних друзей?
— Прекрасная Юлия, даже сама Лета, исчезая в одном месте, вновь выходит на поверхность в другом. Зевс запрещает нам забывать более чем на миг, но Венера еще строже: она не позволяет даже столь краткого забвения.