Александр Дюма - Мадам Лафарг
Мне исполнилось двадцать восемь, ей двадцать шесть, она сияла красотой, меня осияли первые лучи славы. Я написал уже «Генриха III», «Кристину», «Антони»[65], она аплодировала моим пьесам. Нас связывала чистая и святая детская дружба, драгоценная и лучезарная. Словно лучистый бриллиант, она окутала нас блеском счастья и укрыла от всего остального мира, унесла далеко от него и, что еще отраднее, вознесла высоко над ним.
Но мы не могли остаться сидеть так навек – рядышком, держась за руки.
Пора было спускаться с цветущих высот, где царит вечная весна первых пятнадцати лет нашей жизни. Потихоньку мы вернулись в сегодняшний день и оказались среди самых красивых женщин Парижа и среди самых знаменитых его мужчин.
На час Луиза забыла обо всем, даже о своих победах. Забыл обо всем и я, даже о своем честолюбии.
– Мы будем видеться часто, очень часто, – сказала она мне, выпуская мою руку и приготовившись вернуться на место, где сидела.
– Нет, – возразил я ей, удерживая еще на миг ее руку, – напротив, мы будем видеться очень редко, дорогая Луиза. Повторяясь, волшебный вечер будет раз от разу тускнеть, пока не потускнеет окончательно. А этот вечер – обещаю! – я не забуду никогда.
С тех пор прошло тридцать шесть лет. Я сдержал свое слово: тот вечер все так же свеж у меня в памяти, как если бы был вчера – да нет, он неподвластен времени, ведь если теперь меня спрашивают: «Что вы поделывали вчера?», я честно отвечаю: «Не помню».
И еще один вечер оставил о себе точно такую же неувядаемую память. Случился он лет пятнадцать спустя, совсем под другими небесами, и эта встреча никак не была связана с моими воспоминаниями о прошлом, произошла она на великолепном балу, который открывала королева. Юная девушка, предназначенная странной прихотью случая стать в один прекрасный день первой среди великосветских дам, оперлась на мою руку и, несмотря на приглашения принцев, тогда могущественных и знатных, сегодня забытых или изгнанных, оставалась весь вечер подле меня и говорила так романтично, словно была героиней «Романса о Сиде». Она была самой прекрасной на балу, и мне, стало быть, больше всех завидовали. Вознесенная надо всеми, помнит ли она об этом вечере? Сомневаюсь. И попадись ей на глаза эти строки, она, вполне возможно, спросит: «Интересно, о ком это ему захотелось рассказать?»
Мне захотелось рассказать о вас, мадам. В благодарность за несколько подаренных мне часов я вот уже двадцать лет преданный друг вам и ваш защитник, за несколько ваших изысканных слов я положил к вашим ногам свою жизнь[66].
Вернемся, однако, к Марии Каппель. Из подростка она стала превращаться в девушку и в пятнадцать лет получила разрешение расширить круг чтения. Она принялась за Вальтера Скотта и нашла свой идеал в Диане Вернон[67], которая стала не только спутницей ее мечтаний, ее воображаемой сестрой, но благородным и ярким образцом для подражания.
Да будет нам позволено привести здесь еще один портрет, начертанный рукой Марии Каппель, – портрет ее родственницы, г-жи де Фонтаниль.
«Трудно было быть более снисходительной и более жертвенной, чем она, – она забывала о себе полностью. Если мне доводилось проводить с ней утро, я была счастлива. Глаза не позволяли ей читать, и я предоставляла ей свои. Чтобы отблагодарить меня, она читала мне свои чудесные переводы из Шиллера и Гете, стихи были так оригинальны и хороши, что их хотелось назвать переложениями, а не переводами.
У г-жи де Фонтаниль детей не было, но был муж и тоже такой же добрый. История их знакомства похожа на небольшой роман. Г-н де Фонтаниль приехал из Гаскони в Париж, мечтая пожить разгульной молодой жизнью, любя все, что есть на свете хорошего. Больше всего на свете его пленяли хорошенькие ножки, он даже составил коллекцию из изящных туфелек, достойных его восторга, и носил на груди кокетливый атласный башмачок, принадлежавший его очередной возлюбленной. Дела призвали его в Страсбург, там в одной из гостиных он увидел ножку, она стояла на спине позолоченного сфинкса, который был подставкой для камина. Ножка была просто чудо – очаровательная, шаловливая, резвая, удивительно изысканная, ни дать ни взять фарфоровая.
Изумленный, завороженный г-н Фонтаниль попросил представить его владелице чудесных маленьких ножек. С тех пор он лицезрел их каждый день, он пламенел восторгом, и вдруг узнал, что провинциальный сапожник, облеченный высокой миссией обувать божественные ножки, не соответствует своей высокой цели, он мучает их, стесняет, ранит, бесчестит мозолями. Тревога г-на Фонтаниля не знала границ, она была невыносима, но чтобы спасти маленький шедевр, нужно было стать его сеньором и хозяином, поклоняться ему как божеству, дать ему свое имя, сердце и руку. Он сделал предложение. Предложение приняли. Женившись, г-н Фонтаниль каждый год ездил в Париж, и там под его надзором изготавливались туфли для его жены»[68].
Вскоре семья Марии снова оделась в траур – Жанна, маленькая дочка г-на де Коэхорна и мадам Каппель, худея и бледнея с каждым днем, в конце концов угасла без страданий в возрасте шести месяцев. Ни один врач не мог определить недуг младенца, ни одно лекарство не помогало. Она истаяла, словно маленькая звездочка, сиявшая на ночном небе, побледневшая на рассвете и исчезнувшая при свете дня.
Горе мадам де Коэхорн трудно передать. Крошечный гробик закопали под кустом белых роз неподалеку от дома. Муж и жена целыми днями сидели возле могилки. Наконец, обеспокоенные близкие сумели разлучить несчастных супругов с Итенвилем, и они приехали погостить в Вилье-Элон, где уже гостили мадам Гира и мадам де Мартенс, которая стосковалась в Константинополе по родине и приехала во Францию.
Семь лет тому назад г-жа де Мартене рассталась со своей семьей и Францией. Вернулась она, став еще прекраснее, еще женственнее. Восток научил ее томной плавности движений, и ее сходство с матерью еще увеличилось. Мария Каппель в своих мемуарах рисует и ее портрет – из боязни его испортить я не решусь прибавить к нему ни слова:
«Я росла, всегда ощущая любовь моей тети, – пишет она, – и всегда безоглядно верила в ее ум. Теперь у меня достаточно жизненного опыта, чтобы понять, чего стоит моя детская вера, и могу сказать: я верю в ее ум еще безогляднее. Мадам де Мартенс отличалась не только любезностью и остроумием, но еще и бесконечным обаянием, и устоять перед ней было невозможно. Сколько игры, кокетства, изящества было в каждой высказанной ею мысли! В обществе, стремясь нравиться, г-жа де Мартенс избегала серьезности, но случалось, неожиданно брошенное ею слово обнаруживало присущую ей глубину, будя удивительные отклики. Ум ее был сродни прекрасному опалу, в нем сверкала искрами фантазия, пламенел жар сердца»[69].