Дмитрий Леонтьев - Обитель
— Понятно что: свихнулся после белой горячки,— впервые подал голос молчавший доселе студент.— Вы его глаза видели? Разве у нормального человека такие глаза бывают? Не говоря уже о его выходках...
— Все может быть,— даже не взглянул в его сторону Пружинников.— Да вот только... Не встречал я больше таких людей. Ни как отец Иосиф, ни как Ванечка... Я ведь когда первый раз совершенно случайно здесь оказался... Сделка у меня уж больно удачная была. Немножко смухлевать пришлось — как без этого? — но зато весьма, весьма прибыльная... Возвращаясь из Мурманска, сюда завернул, на радостях немало денег в церковный ящик запихал, да уже собрался обратно поворачивать, когда у самых ворот на меня этот Ванечка и набросился — словно собака цепная!.. «Ты,— кричит,—
от Бога или от черта откупиться задумал?! Не выйдет! Эти деньги погубят тебя на том свете больше, чем на этом!» Я аж опешил. «Почему?» — спрашиваю. «Да потому что взятка святым там строже карается, чем взятка земным властителям! Ты что, от страха своего за беззакония решил деньгами откупиться? Или земными благами Царствие Божье купить удумал? А сколько ты заплатишь за жизнь вечную? А ну вон отсюда, меняла неопытный! Хочешь своими деньгами наш дом прокоптить? Не выйдет! Храм на нечистые деньги не строится! А нам и тем паче такая пакость в рот не полезет! Себе оставь!» Не помню, как я тогда до Петербурга доехал. Месяца два словно в горячке лежал. Потом схватил чемодан с дорожными пожитками, и — сюда! Уже без денег. С извинениями. Ванечка даже виду не подал, что узнал меня... Хотя узнал — я это видел... Знаете, господа, может, я глупость скажу, но мне кажется, что он нарочно на себя тот «негатив» берет, который отец Иосиф должен бы народу разъяснять... Ну, словно бережет своего спасителя от слов неласковых и обличающих... Я потом много про юродство думал. Юродивый, он ведь по сути своей агрессивен — никогда вам это в голову не приходило? Он балансирует на очень опасной грани... Он — как иголка в мягком, удобном кресле. Хочет человек свой зад с комфортом в религию на отдых душевный пристроить; зажиревшую душу как на отдыхе в Баден-Баде-не полечить да понежить, а тут... такое... Я как-то подумал: а ведь в годы гонений юродивых и не видно почти, а? Они появляются тогда, когда в религии все тихо, чинно, спокойно... и тем опасно. Они словно берут на себя страшный грех осуждения ближнего... чтобы его спасти. А этого никто не любит. Потому они постоянно и биты бывают... Увы...
— Ой, а как мне стыдно нашу первую встречу вспоминать — сил нет,— признался Маргиани.— Я ведь восточный человек. Кровь горячая, шальная... Часто и слуг своих не только обижал, но и поколачивал, да и подчиненным доставалось... Вернее, я-то тогда и не думал, что «обижаю». Даже в голову не приходило. По роду положено, по статусу... Но по привычке и этот грех «гневливости» исповедовал... А тут такое случилось... По долгу службы я не раз в этих краях бывал, иногда и в монастырь заворачивал, коль время было. Тогда меня этот Ванечка очень раздражал: грубый, непочтительный, босой — не человек, а одна срамота... И вот выхожу я как-то с исповеди, а он ко мне бочком-бочком, и завел волынку: «...исповедь и покаяние — разные вещи, исповедь и покаяние — разные вещи, исповедь и... » Я раз ему сказал убраться, два, третий раз повторил... Потом нагайкой по спине перетянул, чтоб место свое не забывал... А он сбоку — как прилип и тянет свое: «...исповедь и покаяние — разные вещи»... И тут, господа, словно ведром меня накрыло: ничего не помню! Ярость такая охватила, что... Очнулся, а Ванечка этот, в своей крови буквально плавает, весь в синяках, переломанный, но из последних сил шепелявит: «...исповедь и покаяние — разные вещи... » А невдалеке отец Иосиф стоит и молча так на меня смотрит... Вах! Так стыдно стало: не будь на монастырском дворе — сразу бы застрелился! Схватил я этого дурня избитого в охапку, ору: «Прости меня!», а он уже и глаза закатывает... Что со мной тогда было: словами не передать... Я в тот миг все бы отдал, лишь бы босяк этот не помер. Дворец бы отдал! Коня отдал! А если б и миг безумия моего стереть можно было — и жизнь бы отдал! Схватил его на руки, в свою комнату тащу, а сам в таком ужасе, словно труп после преступления прятать несу. Кроме «прости, прости», ни
чего и сказать не могу. А он мне в ответ шепелявит: «...исповедь... покаяние... разные... » Вот так два месяца мы друг другу и «шепелявили», пока я его не выходил! Кто бы мне сказал, что я — князь Маргиани! — буду за бездомным убогим горшок выносить — на дуэль бы вызвал! А вот... сложилось. С тех пор как серчать начинаю, у меня этот горшок перед глазами и стоит... Стыдно, да... Но исповедь от покаяния отличать научился... Ну не подлец он, а?! — невесело усмехнулся князь.— «Покаяние»-то — это «перемена ума», значит. Так что не я ему тогда мозги сотряс, а он мне. Ну а уж исповедь мою тогда сам отец Иосиф принял. Он, кстати, тогда к Ванечке и не заходил — меня смущать не хотел... Или доверял... Не знаю... А Ванечка мне потом в нос дал,— неожиданно закончил князь со смехом.— Когда вылечился. «Это, говорит, чтоб ты за собой долгов не чувствовал. Квиты!» А у меня — и не поверите! — и злости нет. Кровь вытер, говорю: «Мы теперь с тобой — кровные братья. Князь и нищий». «Хитер ты,— отвечает,— но так тому и быть. Согласен». Словно мне одолжение сделал, шельмец. На том и помирились...
Больше выносить этот бред я не мог. Встал и вежливо поклонился присутствующим:
— Простите меня, господа, но время позднее, а мне рано вставать. Режим. Благодарю вас за гостеприимство и приятное общество. Теперь, когда мы представлены друг другу, прошу не стесняться наносить мне ответные визиты (последние слова были сказаны исключительно для одной особы, и, кажется, она это поняла). А теперь позвольте откланяться. Всего наилучшего.
Простившись, я вышел во двор. Огромная луна сияла так ярко, что снег искрился, словно днем. Крупные, низко нависшие звезды укрывали небо серебряным
покрывалом. Словно в этой стране снег был и под ногами, и над головой... Или звезды... Невольно я залюбовался этой серебряной картиной...
Невнятное бормотание неподалеку отвлекло мое внимание от созерцания этой красоты. У самых ворот монастыря, по-прежнему босой и простоволосый, на коленях стоял в снегу Ванечка и, обратившись лицом к дороге, о чем-то горячо молился, выставив вперед руки, словно отталкивая что-то невидимое.
Стараясь не шуметь, я осторожно приблизился. Сквозь невнятное бормотание стали проступать едва различимые слова: «...время... не за себя... еще немного... пусть увидит... но не так, как я хочу... »
Снег предательски скрипнул под сапогом. Ванечка оглянулся, замолчал и поднялся на ноги.