Дарья Плещеева - Курляндский бес
– Нехристь, – проворчал Ильич, осознав, что парень толчется в доме, не сняв уличного головного убора. – Не задремал ли соколик мой?..
– Так Клим же Ильич!..
– Ну, коли по спешному делу… ступай уж…
– По спешному делу, дяденька!
Шумилов сидел в комнатушке, где места хватало лишь для стульев, небольшого стола да диковинной кровати, вывезенной когда-то из Голландии. Такой мебели Ивашка тоже не понимал: ящик, а не кровать, и влезать туда надобно с особой приступочки. Три деревянные стены да занавески, которые задергиваются, – и сидишь себе внутри, как в келье. Именно что сидишь – лежать в ней невозможно, разве что отроку ростом не более двух аршин. То ли дело на широкой и длинной, во всю стену, лавке, подстелив войлочный тюфяк! Даже не сразу догадаешься, как в этом склепе с бабой управляться.
Подьячий имел ту самую внешность, с которой можно замешаться в любую драку – а потом, при розыске, никто связно не сможет описать молодца. Волосы он имел обыкновенные, русые, бородку с усами – им под стать, лицо худое, бледное, нос прямой, глаза, очевидно, серые. Особой ширины в плечах не замечалось, дородства – ни малейшего, в придачу ноги кривоваты, словом – красавцем не назовешь, да еще неприятная повадка – сжимать губы таким образом, что в этой их складке сразу читалось презрение со скукой и недовольством, такое вот малоприятное сочетание.
Сейчас он занимался важным делом – учился бегло писать знаки затейного письма, придуманного еще покойным государем Михаилом Федоровичем. Знаки были заковыристы и один на другой сильно похожи – чуть не так проведешь тончайшую волосяную линию завитка, и смысл погублен.
– Арсений Петрович, – позвал Ивашка. – Изволите выслушать?
– Вернулись, – тусклым голосом отвечал Шумилов. – Вот и слава Богу.
Тут лишь Ивашка вспомнил, что и в первой комнате лба не перекрестил – не на что было, взятых с собой образов там не повесили, и в этой не успел, хотя образ Пресвятой Богородицы – вон он, на стенке, приспособленный кое-как. Он горестно вздохнул, сдернул шапку и беззвучно восславил Господа за свое успешное возвращение из Либавы.
– Все, что велено, посмотрели? – скорбно спросил Шумилов.
– Все суда видели, а было их немного, – доложил Ивашка. – А насчитали полтора десятка, из коих одно в тот же день отчалило.
– Садись, записывай.
Ивашка, детина здоровый, положил шапку на подоконник, по московским меркам – неприлично низкий, мужику по пояс, кое-как примостился за столом на ненадежном стуле – то ли дело лавка в приказе, да еще с мягким полавочником, а то еще можно овчину подложить. Он взял чистый лист из стопки (бумага была хорошая, плотная, лучше рыхлой приказной), взял очиненное перо (Шумилов усмирял свою тоску тем, что давал мелкую работу рукам, и очиненных перьев в оловянном стакане торчало десятка четыре), подвинул поближе чернильницу из походного прибора и задумался.
– Ну? – спросил подьячий.
– Ну… с мыслями соберусь…
Но то-то и была беда, что мыслей о кораблях у Ивашки не имелось. Все мысли остались в голове у Петрухи Васильева. А Петруха неведомо на что обиделся и дулся всю дорогу, ни словечка не сказал.
В недобрый час пришло на ум начальству соединить этих двух в пару для выполнения заданий: Ивашку, имевшего отменные способности к языкам и собственный язык вроде коровьего ботала, что блямкает как попало, и Петруху, знатока всевозможных заморских судов.
Ивашкины дарования выявились случайно и не совсем благопристойно – он еще парнишкой помогал объясняться с иностранцами девкам, которых звали в Немецкую слободу для известной потехи. Там жили главным образом немцы, но попадались и цесарцы, и голландцы, и французы, и англичане. На Ивашку обратил внимание некий полупьяный живописец, который подрядился размалевывать созвездиями и аллегориями потолок в доме государева дядьки боярина Морозова. Ивашка поступил к нему в услужение, надеялся взять в руки кисть с палитрой и даже тайно срисовывал фигуры из книжек, но дара Божьего к ремеслу не оказалось. Морозов, проверяя, как идет работа, тоже заметил русского парнишку, уже бойко трещавшего со своим хозяином по-немецки. Посольский приказ нуждался в толмачах, Ивашку попробовали – с голоса переводил отменно, писал скверно. Однако упрямства ему было не занимать. Год спустя он явился в приказ и попросил, чтобы его испытали вдругорядь. На сей раз дело выгорело – в толмачи его взяли.
Кроме немецкого и французского, он взялся учить голландский и шведский – не сам додумался, а добрый боярин Морозов, которому Ивашка за вовремя замолвленное словцо поклонился в Новогодье большим и дорогим пирогом с осетриной, подсказал. Но приказный труд оказался не столь привлекателен, как мерещился издали. Не каждый день веселились и ужасались, когда кому-то доставалось переводить: «В галанской земле рыбники видели чудо в море – голова у него человеческая, да ус долгой, а борода широкая. Чудо под судно унырнуло и опять вынырнуло. Рыбники побежали на корму и хотели его ухватить, и он опрокинулся. И они видели у него туловище, что у рака, а хвост у него широк…» Трудились, почитай что не ведая вольной воли, по все дни, включая даже церковные праздники, дневали и ночевали в приказе, сидя по десять человек в ряд на лавке за длинным столом. Для человека разговорчивого этакое бессловесное сидение было хуже всякой церковной епитимьи.
С Шумиловым Ивашку послали потому, что был самым младшим – прочие толмачи уже боялись зады от лавок оторвать, а этот только и искал приключений на свою голову, мог на торгу так сцепиться языками с купчишкой, что вскоре народ земских ярыжек звал – разнимать драчунов. Числились за ним и серьезные дела – ездил по государеву делу в Лифляндию толмачом вместе с конюхами Больших аргамачьих конюшен; к общему удивлению, никому и ничего про эту поездку не рассказывал; о том, что конюхи исполняют всякие заковыристые поручения, в приказе знали и с расспросами не приставали.
А Петруха Васильев угодил в Курляндию случайно. Хотя какие-то странствия ему были на роду написаны. Отец-вологжанин в молодости что-то такое натворил, отчего бежал на юг, дошел до самого Дона, чем промышлял на Дону – неведомо, но десять лет спустя вернулся в отчий дом сильно поумневшим и с молодой красавицей-женой, черноволосой и черноглазой, – соседи не сразу поверили, что православная. Пошли дети. Отец нанялся к купцу, чьи барки, карбасы, струги и каюки ходили по Северной Двине все лето, вплоть до половины октября, когда уж приходилось пробивать тонкий лед. Доводилось ему и сопровождать шедшие с верховьев реки груженые плоты с хлебным товаром, льном и скотом, а в Архангельске встречать голландские и английские суда с заморским товаром, закупать у поморов соленую рыбу – семгу, палтасину, треску и сельдь, кость моржовую и тюленью, ворвань, песцовый мех и оленьи кожи, потом грузить на хозяйские суда и вести их обратно в Вологду – там товар на складах дожидался обыкновенно зимы и санного пути. Купец лето жил в Архангельске и занимался торговлей, тем более выгодной, что семь лет назад, после того, как англичане, взбунтовавшись, казнили своего короля, государь Алексей Михайлович запретил им торговать в России, а лишь в порту, покоряясь желаниям русских купцов. Тут-то и открылся простор для всякого рода надувательств.