Емельян Ярмагаев - Приключения Питера Джойса
И оглянулся, выродок, — как приняли его слова? Но кругом неопределенно молчали. Кое-как я пережил и это.
— Ух, белая кожа какая! — взвизгнула старая Тильда Френси. — Покраснеет небось теперь! Не от стыда, так от плетей!
В толпе негромко засмеялись: все знали, что моя бабка вылечила эту самую Тильду от боли в суставах, а в благодарность старуха Френси ославила ее как ведьму. Я все жестоко терплю. Шагах в двадцати от меня Питер и Боб ле Мерсер о чем-то совещались, поглядывая на палача; еще поодаль наш работник Иеремия Кэпл хладнокровно потирал свои тяжелые лапы, — а дальше, по кругу, я видел, стоят парни с болота. Стоят так, словно их кто-то расставил заранее. Вот интересно!
Очевидно, этот некто подал знак, потому что они, все разом, каждый с заостренным колом, мигом вбили их топорами по четырем углам. Поняв, к чему это, толпа зарокотала — поздно: столбы сразу же соединились крепкою веревкою, и у каждого из них стало по два-три человека, кто с дубинкой, кто с топором. Теперь центр четырехугольника с палачом и моей бабкой был наделено отделен от любопытствующих. Питер весело мне кивнул… Вдруг Том Черч, подлец такой, как заорет, как засвистит:
— Обман, фальшивка — сечь не будут!
Надо признать, это здорово было рассчитано. Люди еще не решили, как отнестись к зрелищу — сочувствовать ли, освистывать ли, они были озадачены его небывалой серьезностью — и тут этот злобно-шутовской выкрик! Точно оборвалась цепь, державшая зверя: драка забушевала сразу у всех четырех столбов. Конец моему терпению — и с каким смаком я огрел Тома дубинкой по макушке! Свою-то палицу он успел выдернуть из-под мышки, но отбить удар не изловчился и рухнул прямо в грязь. Однако и мне кто-то так сокрушительно въехал чем-то твердым под ребра, что будь здоров. Вылетев из свалки, гляжу — святой Майкл! — Питер работает клинком! Целую ораву отгоняет от веревок, крестя воздух блестящей сталью; в глазах боевой огонь, на шпаге кровь. «Дубинки, дубинки!» — вопят ученики мастеровых. Какое дубинки — в ход пошли ножи!
Такой драки Стонхилл не видывал, я думаю, со дня основания. Что в это время происходило внутри четырехугольника, судить не берусь, — а вне… точно все черти вырвались из ада. Мерзкие рожи, прямо из преисподней, оскалы ртов, дикие выкрики, гогот, ругань, брызги грязи во все стороны. Кого-то топчут, кто-то кричит не своим голосом. Вдруг — в несколько глоток: «Конные! Конные!»
Конные?!
Остановились. Точно: с холма катился конный отряд. Летел прямо на площадь. На нас. С топотом, свистом, с поднятыми вверх плетками. Толпе сразу было не расступиться, поэтому лошади, доскакав, взвились на дыбы. Что со мной сталось, когда я узнал первого всадника! С вороного испанского жеребца клочьями летела пена. Конь плясал, дрожал мышцами, выкатывал страшный кровавый глаз. Всадника бросало в седле, на его голове чудом держалась огромная широкополая шляпа с красным пером; огненно-рыжие локоны метались на ветру, на ногах — гигантские ботфорты со шпорами, а выше колен — великолепная шелковая юбка, подоткнутая с полным к ней презрением… Леди Элинор Лайнфорт! Вздыбив коня, она выругалась, как лодочник, и крикнула на всю площадь хриплым мужским голосом:
— Что тут творится?!
Стало тихо.
— Ради всех чертей, скажи мне, Патридж, — во что превратился Стонхилл? Ты ответишь мне за все, и прежде всего — за это!
Она ткнула плеткой в сторону столба. Стюард, восседавший на широкозадой фламандской кобыле, принялся что-то объяснять.
— Мне плевать, что они там присудили, — сама от них натерпелась. Напустили судейских полон дом, и те истязают порядочных женщин у сволочи на глазах! Отвязывай! — приказала леди палачу.
Тот заколебался: «Миледи, приговор…» Одним движением выхватив из седельной кобуры пистолет, леди Лайнфорт взвела курок — в мертвом молчании толпы был слышен металлический щелчок — и твердой рукой направила дуло на палача:
— Я не привыкла повторять!
Было очевидно: курок она спустит. Палач повиновался…
Черт побери эту старую разбойницу, она была даже хороша в эту минуту, несмотря на длинное морщинистое лицо и хищный, загнутый крючком нос! Замечательны были глаза: выпуклые, обтянутые вкось прозрачными веками, — настоящие глаза орлицы, они смотрели с веселой, презирающей весь мир отвагой. В одно мгновение она разрубила все узлы, хлестнула своего сатанинского черного жеребца и умчалась, а за ней затряслись в седлах Патридж и слуги. Все стали расходиться — подсчитывать шишки и синяки, а кое-кто и раны.
Как оказалось, и комиссар, и архидиакон убрались сразу после вынесения приговора, рассудив, что в Стонхилле здоровья не поправишь. Но Рокслей и храбрые пуритане наши тоже, очевидно, последовали завету «уйдя от зла, сотворишь благо»: никого из них я не встретил на площади.
Я проводил домой мистрис Гэмидж глухими задворками, чтобы не видел ничей глаз. Она молчала. Первое, что она потребовала, это как можно больше горячей воды. Вопреки своим обычаям, Анна Гауэн уже все приготовила. Обе заперлись в чулане, и ожидая, когда окончится омовение, я слышал многократный скрип колодезного ворота. Воображаю, как трудилась над собой моя до ужаса брезгливая бабка! Вышла она, переменив платье (старое сожгла), бледная и похудевшая, но показалась мне скорее задумчивой, чем потрясенной. Молча отужинали втроем. Тут она вымолвила наконец:
— Всю жизнь буду молиться за этого человека.
— За Питера?
Чуть заметная улыбка:
— И за него тоже — я видела его на площади. Нет, я говорю о палаче.
— Тебе было не очень больно?
— Плеть свистела, как буря. Я думала, рассечет спину до костей. Но это походило на удар коровьего хвоста, когда корова отгоняет мух.
— Истинное чудо! — восхитилась Анна. — И следов никаких не осталось!
— Да… это было чудо. И он еще просил у меня прощения, говоря, что не знает иного ремесла, чтобы прокормить семерых детей.
Бабка опять тихо улыбалась. Это показалось мне загадочным, и я решился спросить, как она себя чувствует. Она обратила ко мне посветлевшие глаза:
— Как человек, впервые познавший людей вблизи.
— Еще бы! — прорычал я. — Всего ожидал от стонхильцев, но такого свинства…
— Нет, Бэк. В гордыне своей я воображала, что все погрязли во тьме и нечести, когда же я пала, как Иов [61], господь открыл мне не только глубины людской злобы и жестокости, но и высоту человеческого великодушия. К синякам лучше всего приложить подорожник, мой мальчик. Кажется, я причинила тебе слишком много огорчений?
Так никогда еще она со мной не говорила! Я чуть не бросился ей на шею — от этого малодушия меня спасло лишь громкое пение во дворе. «Мои поля — открытая дорога» пели фальшиво, но с чувством двое мужчин.