Лев Вершинин - Время царей
Безмолвие.
«Что-что? Где путь?» – заинтересовались трубы.
И безо всякого приказа, единым движением, свидетельствующим не о блестящей выучке даже, но о том, что достигается чем-то большим, нежели выучка, левые колени стоящих в первой шеренге колонны чуть согнулись, принимая тяжесть тел, а на наплечники передовых легли разом опущенные сариссы.
«Бой? Бей! Бой? Бей!» – подбодрила бронзу медь.
Разошедшаяся толпа умолкла вся, мгновенно. Подалась в стороны, готовая в любой миг обратиться в бегство. Под медными козырьками македонских шлемов не было видно лиц, и зеленые волчьи огоньки мерцали там, где у людей обязаны находиться глаза. Напряжение нарастало, и кто-то из четырех тысяч уже втянул в легкие побольше воздуха, чтобы медвежьим рыком увлечь синтагмы* в последнюю, не на прорыв, а на убийство, атаку, и, почувствовав это, сариссы третьего ряда легли на плечи стоящим в ряду втором, и много бы крови пролилось в этот безмятежно-светлый утренний час…
…если бы на поле неизбежной битвы не появился Бог.
Бог был неописуемо прекрасен и величествен! Впрочем, чего еще можно ждать от Олимпийца, по странной прихоти сошедшего на землю? Алая с золотой каймой одежда из невиданной ткани отсвечивала на солнце, словно расплавленный металл, высокие шнурованные башмаки из чистого пурпура, обильно расшитые золотой канителью, соперничали с одеянием в блеске, а плащ, небрежно переброшенный через левое плечо, не мог быть изготовлен в мастерских Ойкумены, ибо не в силах человеческие руки столь точно передать резкость всхлеста молнии, и прозрачное безмолвие льда, и звонкое дыхание ветра…
Сознавая силу величия своего, восседал Бог на громадном снежно-белом коне, похожем скорее на дивную птицу, ловко спрятавшую сложенные крылья, и плыл чудо-конь медленно и величаво, парил в безмолвии, рухнувшем на поле, и ветер шелковистой гривы стлался облаком, касаясь вызолоченных копыт…
– Аполлон! – выдохнул кто-то в глубине толпы афинян, обретших человеческие черты при виде явленного Олимпом чуда, и соседи откликнулись согласным ропотом. Им, выросшим у подножия Пникса, не нужно было объяснять, как выглядят небожители, – великий Фидий, ставший бессмертным больше ста лет тому, подсмотрел однажды купание богов и воплотил увиденное в паросский мрамор изваяний Акрополя.
– Аполлон! Аполлон! Аполлон!.. – покатилось в глубь колонны, и воины задних рядов, помягчев лицами, потянулись на цыпочках, стараясь разглядеть источник занявшегося далеко впереди золотисто-алого сияния.
Всякое доводилось видеть македонским гоплитам за последние годы. Не смогли бы уже удивить их ни мертвые, но одновременно и живые старцы, живущие не дыша, – таких немало в Индии! Ни возжигающие из пустых ладоней белое пламя высокоголовые маги, какие не редкость в кумирнях Согдианы! Ни звероголовые говорящие истуканы, обильно обитающие в Египте. Но Бога живого, снизошедшего до людских дел, не встречал доселе никто!.. Ни один! Даже седобородые ветераны, доживающие свой век в строю, вне которого уже себя не мыслили, в ожидании последнего боя…
Вот стоят они, четыре тысячи готовых ко всему мужчин.
Впереди – почти тридцать тысяч воинов, не расступившихся, вопреки статьям договора.
Позади – шестьдесят тысяч ненавидящих, озлобленных, утихомиренных на время, но готовых в любой миг вновь взорваться визгом и гибельным градом уже не мусора, но камней…
Какое же слово скажет склонившим копья для последнего боя ало-золотой небожитель?
Короткое, почти незаметное движение, алая вспышка рукава – и Бог взметнул в синюю высь, едва не задев случайно задержавшееся в небесах облачко, прозрачную, слегка изогнутую ледяную ленту меча, рассыпав перед македонцами новые мириады скачущих лучей.
– Приветствую вас, братья! – звучно кричит он.
Эхо обегает поле, отскакивает от стен, и этот голос, невероятно красивый, глубокий, почти нечеловечески благозвучный, но только почти, не более того, срывает с людских душ жесткие ремни оцепенения.
Пожилой таксиарх-македонец делает полшага вперед, и монолит колонны смыкается у него за спиной.
– Ты решил взять свое слово назад, Полиоркет? – спрашивает он спокойно, не зная еще, что словцо, нежданно возникшее на языке, с сегодняшнего дня прилипнет к всаднику на белом коне, и станет гордостью его, и спустя годы, через долгие сотни лет, вспоминая этого человека, потомки станут называть не имя, данное ему при рождении, но лишь прозвище, не позволяющее ошибиться: «Покоряющий города».
– Я никогда не давал повода считать меня подлецом! – отзывается Деметрий, обиженно хмурясь, и белоснежный нисеец встряхивает гривой, осуждая мелодичным ржанием чудовищное предположение македонца. – Я хочу просить вас, братья, о милости! Выслушайте меня, прежде чем уйти!
Вздох удивления и восторга проносится из конца в конец колонны, похожий на гул морского прилива. Бог просит о милости. Возможно ли, представимо ли – отказать Богу в подобной малости: выслушать?! Даже если Бог этот смертен, как и все люди?! Ведь не может же человек, чье сходство с Олимпийцами заставило окаменеть на время македонские синтагмы, не быть хоть немного сродни Зевсовым детям?!
Безошибочно истолковав молчание, сын Антигона подъезжает ближе, и каждому, стоящему в первых рядах, кажется: это к нему, именно к нему и ни к кому иному, обращается стратег. И хотя с близкого расстояния отчетливо различимы и нездоровая одутловатость мясистых щек, и тяжелые мешки под глазами, проступающие даже сквозь густой слой притираний, – ни для кого не секрет, что в последний год сын Антигона много и жестоко болел, – но, странным образом, знаки недуга не ослабляют восхищенного внимания, напротив, лишь добавляют восторженного блеска в тысячах широко раскрытых глаз.
Ведь Бог, изведавший хворь, стократ человечней своих безмятежных собратьев, высокомерно избегающих общества смертных…
– Дорогие братья мои!
В голосе Деметрия мед, бархат и металл.
Он взывает, и убеждает, и нежит, и бьет наотмашь.
Его хочется слушать всегда.
– Зачем уходить братьям от того, кто любит их больше, нежели себя самого?! Что ждет их там, за рубежами Эллады, в родном краю, опозоренном цареубийством? Оставайтесь! Оставайтесь со мной! – ласкает души голос, которому нельзя не верить. – Мы все одной крови! Вы, и я, и мой отец, пославший со мною для вас свой привет и любовь! Если мы вернемся домой, братья, то только вместе, искупив вину и грех презренного клятвопреступника Кассандра…
Солнце восторга в голубых македонских глазах затмевается тенью недоверия.
Кассандр – клятвопреступник? Цареубийца?!
Гарнизон Афин почти год был отрезан от мира, и новости доходили редко, и трудно было смириться с мыслью, что юный Царь Царей погублен черной немочью. Но – Кассандром?! Нет! Это невозможно, просто потому, что этого не может быть…