Александр Ильченко - Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
— Что ты там шепчешь? — вопила та. — Да за твоей бормотней и моего крику не слыхать! Гляди, какая пани: величается, точно сучка в челне. Потаскухи ты кус, а не пани! Шелуди бы тебя шелушили, слабогузка ты дуросветная!
— Явдоха, да уймись же! — тихо попросил было Пампушка.
— Ты что это на меня кричишь, котолуп? — обрушилась на него громовержица. — Ты лучше скажи ей, своей гетманской подстилке… А не то я ей сама скажу! — И Явдоха опять обернулась к перепуганной пани: — И чего это ты вытаращилась на меня, будто кизяк из паслёна? Ишь цаца какая! А иди ты под пену да в омут, охрёпа ты плисовая! Чтоб тебе не знать солоду и смолоду! Чтоб тебя… — Но, нежданно успокоившись, добавила: — Недопека! — и молвила уж вовсе будто бы мирно: — И не смотри ты на меня седьмою, потаскуха, бессоромница ты передняя и задняя, чтоб на тебя праведное солнце не глядело!.. Тьфу!
И перевела свой ласковый материнский взгляд на Михайлика.
Нежно схватила своего хлопчика за ворот.
И сказала:
— Идем отсюда, соколочек мой! — И таким солнышком, такой добротой лучилось ее не старое, кругленькое, но уже морщинистое и горем тронутое лицо, что сердце Михайлика екнуло, и он поцеловал свою маму в лоб. — Идем, сынку! А? — еще раз повторила она.
Да и замолкла. Уж больше и не бранилась.
И вовсе не потому не бранилась она, что слов не хватило или устала, нет, — потому только наша Явдоха умолкла, что у нее, у доброй мамы Михайликовой, как у всякой исполненной достоинства матери, весьма развито было чувство меры, и она еще сызмалу знала мудрое польское присловье: «Цо занадто, то не здрово!» — сиречь: крути, да не перекручивай, — и во всякое время наша Явдоха сию мудрую истину применяла в жизни.
— Воротимся домой, сынок? — спросила она у своего добродушного хлопчика. — В родную нашу Хороливщину? А?
— Ага, — обрадовался Михайлик. — Мне давно уж охота домой.
— А может, все-таки дальше поедем, парубче? — спросил у хлопца Мамай и непонятно улыбнулся. — В сей час вот и двинем разом? Ну?
— Так я ж не сам-один, я — с мамой, — зарделся простодушный коваль.
— Попросим и маму. — И Козак подошел к Явдохе, земно поклонился, бил челом — Поедем, паниматка, вместе?
— А куда?
— Туда же, куда вы и ехали: в город Мирослав.
— У того подлюги нам больше не служить. — И, кивнув на пана Пампушку, в заботе пожала плечами: — Как же мы там проживем?
— Были б живы, а голы будем, — шуткой отвечал Мамай и стал седлать Добряна, своего резвого белогривого воронка.
А дух паленых перьев, забивая благовоние росного ладана, меж тем уже долетал в лазури куда надо, до самого престола всевышнего.
И пан Пампушка в сердцах чихнул.
Чихнул и растревоженный чем-то Песик Ложка.
28Чихнул и сам господь на небесах.
И не только потому чихнул, что слишком уж пакостно смердело палеными перьями, а еще и потому, что они с апостолом Петром уже успели повздорить из-за нежданной кутерьмы, поднятой там внизу, на грешной земле, лукавыми происками Козака Мамая.
— Испаскудил мне какой-то анафемский козак всю хвалу, — с досадой сказал господь.
— Испаскудил-таки, — согласился апостол.
— Такую щедрую хвалу… да погубить! — и задумался: — Какую же положим ему кару, тому козаку?
— Вот уже и кару, — отмахнулся святой Петро. — Вы, боже, стареете: за всё — кару да кару! И вам не совестно? А?
— Опять язык распустил, вижу! — сердито буркнул господь бог.
— Стоит кому-либо молитву прочитать не слово в слово — сразу и кара. Словечко переврет кто в Новом, а то и в Ветхом завете — сразу и кара! А когда подвластных обижают, когда там, внизу, только о шкуре своей пекутся, а не о добрых людях и славе господней, тут кары никому нет и нет, было б только исправно кадило. Так?
— А что ты думаешь! Кадило — это, ей-богу, славная штука.
— Вы, господи, право, стареете: неужто вас так тешит все это славословие…
— А таки тешит!
— …все эти подлаживания, каждения, величания, поклоны да поклоны, акафисты, молебны? Лизь-лизь да лизь-лизь! Разве не так?
— Ты, Петрусь, я вижу, умышляешь против основы основ?
— Умышляю, господи, — не стал спорить святой Петро.
— И смеешь в том признаваться?
— Смею, господи.
— А стоит мне лишь мигнуть…
— Мигайте.
— …и не быть больше тебе в служебном перечне святых.
— Не быть так не быть: все под богом ходим.
— Ты же от людской работы отвык.
— Как-нибудь проживу.
— Но как же…
— Я ведь был когда-то рыбаком, господи. — И святой Петро улыбнулся, вспомнив блаженные времена бурной молодости. — Вы ж не забыли, боже, как на озере, неподалеку от Генисарета, кажись, сынок ваш ходил по воде, как по суше. А когда попробовал это сделать я… — И старый Петро засмеялся. — Чуть не утоп!
— Ну вот видишь! Не по чину пошел. То-то! — И добавил тоном приказа: — Следует сей поучительный случай внести в новую редакцию Евангелия.
— Давно уже внесли, боже.
— И все это изучают?
— Изучают.
— И везде тебя поносят, корят, позорят, протирают с песочком?
— А как же!
— Бранят и шельмуют?
— Еще бы!
— И ты этому рад?
— Рад, господи.
— А каким ты голосом про то говоришь?
— Бодреньким, как велено, господи.
— Трепку любить надо.
— И ногами не дрыгать?
— Это как?
— А так! Есть такая присказка: «Не рад пес, что убит, еще и ногами дрыгает». Вот оно что! А я таки дрыгаю…
— Додрыгаешься!
— Но я… я уж не могу больше слышать, как ты, господи, приемлешь — не от добрых да славных людей, а от кадильщиков, льстецов и подхалимов приемлешь в молитвах величание, за то прощая смертные грехи. Не супротив господа бога грехи, а против людей, против правды! И я не хочу больше, ради высокого моего чина, ради лакомого куска, терпеть любовь твою к самому себе, терпеть все то…
— Еще одно слово, — предостерег господь, — и ты передашь ключи от рая кому-нибудь другому, Петро.
— Но ведь мои заслуги перед престолом всевышнего известны всем!
— А мы объявим, что, но последним данным богословской науки, самые большие заслуги перед престолом всевышнего имеет не святой Петро, а, к примеру, святой…
— Еще одно слово, вседержитель, — спокойно предостерег апостол, — и придется переписывать от корки до корки весь Новый завет.
— Молчу, молчу… — горько вздохнув, сказал преблагой.
— Молчание способствует размышлению, боже.
— Ты уверен? А я стал болтлив… да?
— Да.
И они там, на краешке тучи, двое старых и грустных парубков, запечалились, задумались, и немало горького было в том раздумье, хотя господь бог, видно, ни до чего и не додумался, ибо после затянувшегося молчания молвил: