Александр Зорич - Римская звезда
«Втянулся», – удовлетворенно комментировал Барбий.
8. Живя в Риме, никогда бы не подумал, что мне придется чему-либо учиться в пятьдесят с лишним лет. В таком возрасте пристало учить…
Однако, изгнание поставило меня перед выбором: либо умереть от тоски и бездействия, либо преобразиться. Так вышло, что на деле я сделал выбор в пользу обоих вариантов – старый Назон умер и после смерти преобразился в нового.
Поначалу умирать Назону было боязно. Очень уж хотелось заслужить прощение Цезаря. Но как? Оказав государству ценную услугу. Варианты: раскрыть заговор, спасти в бою консула, расширить границы римских владений, заключить военный союз с далеким индийским царем, достичь Океана на востоке!
Ничего из перечисленного бедный Назон, предоставленный сам себе, сделать не мог. Только – воспеть чужие достижения и триумфы. Я и впрямь искренне радовался успехам нашего оружия и отзывался на них громовыми панегириками. Панегирики исправно достигали Цезаря и, судя по некоторым эпистолярным отзывам моих друзей, воспринимались им вполне благосклонно. Но и не более. Воспламенить его мраморное сердце, высечь слезу из хризопразовых глаз – я не мог.
Кто мог бы, я знаю – Эсхил.
Среди всех старинных греков я всегда ставил Эсхила выше прочих (Гомер и александрийцы вне обсуждения). Настоящий эллин, удивительный поэт-воин. В Марафонской битве Эсхил сражался плечом к плечу с братом Кинегиром. Брат оказался в числе павших, Эсхил так и не простил персам его гибели.
Спустя десять лет он бился за брата и отечество на море у острова Саламин и на суше – при Платеях. Он не просто узрел воочию баснословные полчища Востока, с которыми царь царей Ксеркс пришел в Аттику, он был одним из тех, кто обратил их вспять. Эсхил видел черный дымный гриб над Афинами, видел «прибой, засеянный телами», а потом своими руками жег на саламинском песке обломки – всё, что оставил после себя бежавший в панике флот персов.
В «Персах» у Эсхила азиатские корабли – «темногрудые», а греческие триеры идут «прекрасным строем». Персидский тысячник Дидак, «силе уступив копья», слетает с корабля «пушинкою». В «Главке Понтийском» не ветер сопутствует стреле, но стрела, распрощавшись с тетивой, увлекает за собой «ветры Аида». Если бы так написал человек, никогда на войне не бывавший, можно было бы назвать это пустой красивостью. Но Эсхил стоял под градом персидских стрел, его холодили те самые ветры Аида… А «пернатые всадники» из числа знатных персов, которые «мечут разящий кизил»? Лишь в Томах удалось мне понять это место, узнав, что именно из кизиловых жердей изготовлялись кавалерийские дротики.
Я часто примерял Эсхилов стих к себе. И каждый раз тяготился своим ничтожеством. Так, до встречи с дикими сарматами никогда не видавши настоящего боя, я именовал корабельный строй «грозным» и «ровным», но никак не «прекрасным». И моя стрела, увы, рассекала воздух с тем же унылым «свистом», с каким она делает это как в действительности, так и в десятках заурядных сочинений…
Но – к Цезарю. Когда я понял, что мои поэтические отклики на славу легионов и их вождей не имеют волшебной силы, мной овладело новое сумасбродство.
Поэма «Истрия»! Описательное, натурфилософское сочинение о достоинствах и богатствах края! Ведь это только на первый взгляд здесь нет ни богатств, ни достоинств. А если присмотреться как следует, познакомиться поближе…
«Коль уж я сижу здесь, как сыч в дупле, – думал я, – так ничто не мешает мне создать полный путеводитель. Сухопутный, с позволения сказать, перипл! И когда Цезарь решит расширить римские границы на северо-восток, у наших военачальников под рукой будут все необходимые сведения! Возможно даже, само решение о завоевании земель на великой реке Истр будет принято по прочтении моей поэмы. И вот тогда лавры своего рода первооткрывателя и как бы первопроходца новой провинции мне обеспечены. Тут уже можно будет говорить о подлинных государственных заслугах!»
У этого замысла, совершенно безнадежного, одно положительное свойство все же имелось. Чтобы расширить свои возможности по изучению Истрии, я был вынужден выучить вначале наречие фракийцев, а затем научиться понимать и сарматов. Так я смог общаться не только с полуэллинами, знавшими греческий, но и выпытывать различные подробности у местных поселян. Хороша ли дорога до Каллатиса? Можно ли проехать на груженой телеге к Дионисополю по весне? А получится ли накосить к востоку от Гекатополиса травы на пятьсот лошадей? А правду ли говорят, что выше по Истру есть узина, где один берег от другого отделяют лишь двести шагов?
Познакомившись с фракийскими землями ближе, я понял, что мои скорбные элегии – самое большее, чего заслуживают Томы и их окрестности. Сколько в болото ни всматривайся, там все равно лишь тина и лягушки. «Расчлененка» – она, как говорится, и в Африке…
Мне сделалось тошно, когда я признался себе, что употребляю свои ночи на то, чтобы выставить Островом Блаженных унылый пустырь размерами в пол-Италии.
«Истрии» не будет! Я сжег все наброски, благо не впервой.
Оставил лишь один забавный отрывок о ловле рыб – с ними у меня отношения особые, поскольку зверь мой горний – пара серебристых кефалей.
Я назвал отрывок «Хорошо ловится рыбка-мидянка», но, подозреваю, в историю он вошел как какая-нибудь занудная «Наука рыболовства». Если она еще не кончилась, эта история.
Но возвратимся же к моему ученичеству. Через полгода произошло то, что я, увидев Барбия впервые, обнюхав Барбия впервые своим аристократическим носом, наконец, услышав Барбия впервые со всеми его «лана» вместо «ладно», «покедова» вместо «до свиданья», никак не мог предположить. Мы с Барбием стали друзьями.
Гладиатор и Терцилла9. – Кто ты? Поэт, говоришь? – спросил Барбий при нашей первой встрече. – Эге… А я, знаешь, большим человеком в Италии был. Ланистой!
«Ну уж конечно. Ланиста большой человек, куда до него какому-то поэту», – подумал я.
– Из гладиатора выслужился! – продолжал он. – И отца своего, которого в тюрьме держали, выкупить смог!
– Молодец. А что ты здесь делаешь, в Томах?
– Здесь… Да так, путешествую.
Я понятия не имел, куда Барбий намеревается путешествовать, обосновавшись в Северной Фракии.
Хотя ничего похожего на гладиаторскую школу в Томах не было, Барбий нашел себе работу, подрядившись за счет местной казны учить городскую стражу настоящему фехтованию. Совет архонтов был доволен – все как у людей!
Он происходил, несомненно, из безвестной провинциальной фамилии, но иногда вдруг принимался горячо уверять меня в том, что его отец – всаднического сословия. «Да и родительница моя, можешь считать, тоже, – добавлял Барбий, глядя на меня честными и по-мальчишечьи безответственными глазами. – Просто отцу во время гражданской не повезло, понимаешь?..»