Олег Слободчиков - По прозвищу Пенда
Опять братья шли в темноте. Иван постучал в затворенное окно. Сквозь щели в ставнях мигал свет лучины. Окно распахнулось. Целовальник узнал служилого, спросил, корявя язык:
— В долг? Под жалованье?
— Двоим! Брательника встретил! — приказал казак.
Новокрест облизнул тонкие губы, налил в две чарки. Братья сели на завалинку, обложенную дерном.
— За встречу! — перекрестился старший. — Слава Богу, дождались!
Чокнулись братья чарками, распугивая таившуюся в вине нечисть.
— Что добыл-то? — крякнул служилый после выпитого и тут же мотнул головой. — Это ж мы с тобой года четыре не виделись?
— Четыре! — пролепетал Угрюмка.
Отчего-то не говорилось. Старший натужно спрашивал, младший коротко и неохотно отвечал, будто брат пытал его в чем-то.
Выпили по второй. Ругнув татарина, мол, таким пивом только похмелье поправлять, старший спросил:
— Деда-то с отцом поминал ли, как я наказывал?
Угрюмка засопел, настороженно помалкивая.
— Забы-ыл! — горько укорил брат. — Помнишь ли, в какой день отошли?.. И того не помнишь, — тяжко вздохнул. — А дед тебя сильно любил, — он свесил голову, помолчал и вдруг резко поднялся: — Ладно, иди уж! Спать пора! — отчеканил, как пестом в ступке, таким голосом, что и в темном погребе узнаешь служилого.
Угрюмка будто ждал дозволения — резко поднялся и, не оглядываясь, зашагал к костру.
Старший Похабов постоял под окном кружечного прируба, провожая его глазами. Не удержался, крадучись пошел следом, остановился в нескольких шагах от огня, невидимый сидящим.
Угрюмка сел на прежнее место. Лицо его было скорбным и рассеянным, будто претерпевал рези в животе. Говорил конопатый Семейка. Слушатели время от времени приглушенно похохатывали.
Иван направился к костру, где сидел Пантелей. Тот радостно поднялся навстречу, он ждал товарища. Вдвоем они вернулись к кружечному прирубу, сели на той же завалинке. Похабов властно постучал кулаком в ставень и потребовал хмельного. Проговорили казаки до полуночи и о прошлом, и о пережитом врозь, о Третьяке и об Угрюмке.
Пантелей все винился, что нынче богат как никогда, а угостить дружка не может. Складники скупы: на баню и на веселье в остроге отпустили мало рухляди — не разгуляться. Холмогорцы, узнав здешние цены на рожь, подстрекали плыть в Туруханск на рыбном и мясном корме. Соли, мол, возьмем — и хватит.
— Дай волю — голодом уморят, — выругался.
— Ничего! За меня государь платит! — посмеивался Иван, а захмелев, взглянул на товарища с лукавой ухмылкой: — Богатство нажил! Взял ли на саблю славу? Добыл ли чести?
— Какая честь? — не понял насмешки и отмахнулся Пантелей. — А ведь привел Господь! — Размашисто перекрестился и заговорил с жаром, увлекаясь пережитой обидой: — Где-то рядом уже был! И чести, и славы мог добыть, за старую Русь порадеть… Куда там, — досадливо мотнул лохматой головой. — Барышники за мошну душу продадут. А я им крест целовал. Бросить не мог, а они за мной не пошли! — Он помолчал, накручивая прядь волос на палец. — Ничего! — мстительно пророкотал в сторону сидевших у костров. — Теперь знаю, где искать. Другим летом все равно дойду!
Он спохватился, смущенно улыбнулся, будто только теперь понял насмешку товарища. Помолчал, сам над собой посмеиваясь, спросил с той же лукавинкой:
— Ну а ты что выслужил у царя?
— Я не царю служил — Господу! — горделиво ответил Иван, отчего-то раздражаясь. — На Туре-реке, помнишь, все спорили — не мог я тогда ответить по уму: ты же хитрющ да грамотен, как бес. Батюшки после вразумили: Моисей-де был приемным сыном дочери фараона. Мог прожить в роскоши и в удовольствиях, но бесславно. А он терпел лишения, разделив судьбу и изгнание единокровников. Те его и предавали, и обманывали, но Бог возвеличил и прославил за терпение. Через его подвиги и меня, грешного, вразумляет.
— Чему вразумляет? — снисходительно усмехнулся Пантелей. — Остроги строить да десятину со своих драть?
Ивашка растерялся, замолчал с уязвленным сердцем, стал хмурить брови, вспоминая разговоры с монахами и свои прежние заветные мысли.
— И не в сынах у фараонши Моисей был, а в белых холопах, — продолжал Пенда гладко, как по писаному. По молодости еще не стерпел он, как египтянин бил его кровников и убил фараонова воина. А свои, спасенные им, предали. И бежал он в чужие земли. Там в достатке жизнь прожил, детей нажил. Но явился ему Бог и призвал порадеть за единокровный народ…
Недолго звучала в голосе Пантелея насмешка над товарищем. Пока рассказывал про Моисея, увлекся своими наболевшими и тайными помыслами, заговорил с жаром:
— Это я, прости, Господи, как Моисей искал землю обетованную. — Распаляясь, даже ударил себя в грудь. — И нашел бы, и дошел, кабы не те жидовины, — кивнул в сторону реки. — Ничо, найду еще! После сманю туда и тебя, и Третьяка. Ну и Угрюмку, наверное… Если пойдет! — добавил неуверенно.
Ивашка молчал, перебарывая подступавший гнев. И вдруг, восторженно хмыкнув, рассмеялся.
— Ты чего? — удивленно спросил Пантелей.
— А вспомнил рожи старшинки, когда тебя на плаху волокли. Для твоего вразумления и своего оправдания наставляли тебя перед казнью, что ни скажут — ты им в ответ свое, и опять они все в дураках. Покойный атаман от ярости аж свою бороду искусал… Тебя и бес не переспорит! Ловко! — Иван вдруг резко умолк, вспомнил о брате, вздохнул, свесил голову, простонал, открываясь в сокровенном: — Сон мне был на Аграфену. Не сразу понял, к чему. А сон чудной и вещий. Не спал еще, вспоминал сон давний. Юнцом еще пригрезилось, будто Угрюмка убегает через болото по мосткам на сваях. А я внизу бегу по кочкам, по трясине, и ору, зову обратно. Плачу… А он бежит, не слышит.
Вспоминал-вспоминал — и вижу под ногами болотину. И ноги свои босые вижу. И бегу, спотыкаюсь, боюсь отстать. Вдруг среди кочек тропа. Не вдоль мостков, а чуть в сторону. Побежал я по ней осторожненько так, чую, останавливается брательник на мостках, смотрит на меня, дивится. — Поднял Иван хмельную голову, пытливо взглянул на Пенду: — К чему бы?
— К добру, Бог даст! — тот дружески хлопнул ладонью по опустившемуся плечу товарища.
— Не знаю! — печально простонал Похабов и сжал голову ладонями. — Только что виделся с ним… Ох, не знаю!
— Ничо. В сиротстве он долго был. Выживал всяко. Хитрит, бывает, отлынивает. Совести маловато еще… Жизнь обломает, Господь вразумит.
— Куда с Турухана-то пойдешь? — окрепшим голосом спросил Иван.
— Получу пай, куплю у тунгусов оленей — и к тебе. Куда еще? Возьму Угрюмку за шиворот, привезу. Весной, может и раньше, монахов догонять буду, встреч солнца пойду. Чует душа — там наши люди и наша земля.