Александр Дюма - Женщина с бархоткой на шее
У нега было пять тысяч, талеров — другими, словами, двадцать три-двадцать четыре тысячи франков.
Он долго раздумывал; казалось, ему было трудно принять решение.
Его освещала горевшая в комнате медная лампа, лицо его было бледным, по лбу струился пот.
При каждом шорохе, даже если то был шорох неуловимый, как трепет крылышек мотылька, Гофман вздрагивал, оборачивался и с ужасом оглядывался по сторонам.
Предсказание офицера вновь и вновь приходило ему на память; он еле слышно шептал строки из «Фауста», и ему казалось, что он видит на пороге комнаты крысу, что-то грызущую, а в углу — черного пуделя.
Наконец решение было принято.
Он отложил тысячу талеров как сумму, по его расчету, необходимую для путешествия, положил в пакет остальные четыре тысячи, воском приклеил к пакету карточку, а на карточке написал:
«Господину бургомистру Кенигсберга для самых бедных семейств в городе».
Успокоенный, довольный победой, которую он сейчас одержал над собой, Гофман разделся, лег и проспал спокойным сном до семи часов утра.
В семь утра он проснулся, и первое, что он увидел, были деньги, лежавшие прямо на столе, и запечатанный пакет с талерами. В первую секунду ему показалось, что это сон.
Однако золото убедило его: все, что произошло с ним вчера, было на самом деле.
Но самым реальным — хотя ни один осязаемый предмет не мог бы напомнить ему об этом — было для Гофмана предсказание старого офицера.
И вот, одевшись, как всегда, он без малейшего сожаления взял под мышку пакет с четырьмя тысячами и — по правде сказать, не забыв прежде всего запереть оставшуюся тысячу талеров в ящик, — пошел отправлять их с кёнигсбергским дилижансом.
Читатель, верно, помнит, что в тот же вечер два друга должны были уехать во Францию, а потому, вернувшись домой, Гофман начал собираться в дорогу.
Бегая по комнате, он чистил фрак, складывал рубашку, выбирал носовые платки, но вдруг случайно посмотрел в окно и замер на месте.
Очаровательная юная девушка лет шестнадцати-семнадцати, явно чужая в Мангейме, ибо Гофман не знал ее, переходила улицу, направляясь в церковь.
Даже в своих мечтах, мечтах поэта, художника и музыканта, Гофман не видывал ничего подобного.
Та, на кого он смотрел, превосходила не только то, что он когда-либо видел, но даже и то, что надеялся увидеть.
Однако на таком расстоянии он видел лишь восхитительное целое; подробности ускользали от его взгляда.
Юную девушку сопровождала старая служанка.
Обе медленно поднялись по ступенькам иезуитской церкви и исчезли под сводом портала.
Гофман бросил чемодан, уложенный наполовину, бордовый фрак, вычищенный наполовину, редингот с брандебурами, сложенный наполовину, и стал за занавеской как вкопанный.
Тут-то, в ожидании выхода той, что вошла в церковь, мы и увидели его впервые,
Он опасался одного: этот ангел, вместо того чтобы выйти в дверь, может вылететь в окно и подняться к небесам.
В этом-то положении его застали мы, а вслед за нами — Захария Вернер. Вновь прибывший, как мы уже сказали, положил руку на плечо друга и коснулся губами его лба.
После этого он испустил вздох, который мог перепугать кого угодно. Захария Вернер и всегда-то был очень бледен, но сейчас он был бледнее обычного.
— Что с тобой? — спросил Гофман с непритворной тревогой.
— Ах, друг мой! — воскликнул Вернер. — Я разбойник! Я негодяй! Я заслуживаю смертной казни! Отруби мне голову топором! Пронзи мне сердце стрелой! Я недостоин более смотреть на свет небес!
— Ба! — воскликнул Гофман с благодушным спокойствием счастливого человека. — Что же такое приключилось с тобой, дорогой друг?
— Случилось… Что случилось? Ты спрашиваешь, что случилось? Так вот, мой друг, меня искушает дьявол!
— Что ты хочешь этим сказать?
— Да то, что сегодня утром я увидел все мое золото; его оказалось так много, что я подумал, будто это во сне.
— Как так — во сне?
— Золотом был усыпан, завален весь стол, — продолжал Вернер. — Так вот, когда я это увидел, — а это было целое состояние: тысяча фридрихсдоров, мой друг, — так вот, когда я это увидел, когда я увидел, что каждая монета сверкает, то пришел в такое возбуждение, что не мог побороть себя — взял треть золота и пошел в игорный дом.
— И проигрался?
— До последнего крейцера.
— Ну что ж такого? Беда невелика: ведь у тебя остались две трети?
— Две трети? Как бы не так! Я вернулся за второй третью и…
— И проиграл ее, как проиграл первую?
— Куда быстрее, друг мой, куда быстрее!
— И ты пошел за третьей третью?
— Я не пошел, а полетел, взял оставшиеся полторы тысячи талеров и поставил их на красное.
— И тут, — подхватил Гофман, — вышло черное, не так ли?
— Ах, друг мой! Черное, проклятое черное, и вышло оно без колебаний, без угрызений совести, как будто, выходя, оно не лишало меня последней надежды! Черное, друг мой, черное!
— Ты жалеешь о тысяче фридрихсдоров только из-за нашего путешествия?
— Только из-за этого. Ах, если бы я отложил хоть пятьсот талеров, чтобы было на что ехать в Париж!
— И тогда бы ты утешился?
— В ту же минуту!
— Ну что ж! Не думай больше об этом, дорогой Захария, — сказал Гофман, подводя его к своему ящику, — бери пятьсот талеров и поезжай.
— Как это — поезжай? — вскричал Вернер. — А ты?
— А я не поеду.
— Как не поедешь?
— Так, не поеду — по крайней мере, сейчас.
— Да почему? По какой причине? Что мешает тебе уехать? Что удерживает тебя в Мангейме?
Гофман увлек своего друга к окну. Народ начал выходить из церкви: месса кончилась.
— А ну посмотри, — сказал он, указывая на кого-то пальцем, дабы привлечь внимание Вернера.
В самом деле, юная незнакомка появилась в портале церкви и начала медленно спускаться по ступенькам, прижав молитвенник к груди, опустив голову, задумчивая и скромная, как гётевская Маргарита.
— Видишь? — шептал Гофман. — Ты видишь?
— Разумеется, вижу.
— Ну и как? Что ты скажешь?
— Скажу, что во всем мире не найдется женщины, ради которой стоило бы пожертвовать путешествием в Париж, даже если женщина эта — прекрасная Антония, дочь старого Готлиба Мурра, нового дирижера мангеймского театра.
— Так ты ее знаешь?
— Разумеется.
— И ты знаешь ее отца?
— Он был дирижером франкфуртского театра.
— И ты можешь дать мне рекомендательное письмо к нему?
— Конечно, дам.
— Садись сюда, Захария, и пиши. Захария сел за стол и начал писать. Отправляясь во Францию, он рекомендовал своего юного Друга Теодора
Гофмана своему старому другу Готлибу Мурру.