Владимир Балязин - Дорогой богов
Ректор, конечно, не пошел к юному упрямцу и решил сломить его во что бы то ни стало.
Прошел месяц. Морис не сдавался. Не сдавался и ректор. Наступили холода, и хотя в подвале были печи, но к утру все тепло начисто выдувало, и карцер и в самом деле мраком и холодом начинал напоминать преисподнюю.
В начале ноября ректору донесли, что Морис заболел. Ректор приказал немедленно перевести упрямца в больницу, кормить как можно лучше и в обращении с ним всемерно проявлять добросердечие и учтивость, но никого из товарищей не подпускать к нему ни в коем случае.
Около месяца Морис пролежал в монастырской больнице, в той же самой комнатке, в которой год назад он ухаживал за отцом Михаилом. По стародавней традиции, один из семинаристов должен был ухаживать за больным, и синьор Луиджи прислал к Морису того самого ленивого увальня, которого он однажды посылал вместе с Морисом к отцу Михаилу. На этот раз Крысенок рассчитал точно: увалень ел и спал и пальцем не шевелил для того, чтобы хоть как-то помочь больному.
Так же редко, как и раньше, забегал сюда на несколько минут вечно куда-то спешащий лекарь, и Морису приходилось надеяться на собственные силы и удачу.
Когда наступило выздоровление и Морис иногда уже ходил по маленькой комнатке, в которой стояла его кровать, ректор зашел к больному. Он сел возле постели Мориса и положил свою тяжелую мягкую ладонь на его лоб. Морис закрыл глаза. И так и лежал, молча, с закрытыми глазами, пока раздосадованный ректор не встал и не вышел из комнаты.
И вот произошло все это…
Медленно возвращался ректор в мыслях своих к сегодняшнему дню и так же медленно оставляли его видения прошлого.
Ректор вышел из оцепенения оттого, что тихо скрипнула дверь и на пороге показался Крысенок.
— Я составил донесение его преосвященству о побеге семинариста Беньовского, — как всегда тихо, проговорил секретарь. — Не угодно ли отцу ректору просмотреть его, — добавил секретарь и положил несколько мелко исписанных листов на стол.
Ректор бегло просмотрел написанное.
— За что вы его так ненавидите, Луиджи? — спросил он секретаря голосом бесконечно усталого человека.
— Позвольте ответить вам вопросом на вопрос, отец ректор: за что вы так его любите? — отпарировал Крысенок и, не отводя взора, хищно прищурившись, посмотрел прямо в глаза ректору.
— Морису принадлежит будущее, — резко и даже с какой-то злобой ответил ректор. — Такие, как он, становятся фельдмаршалами и кардиналами. За это я и люблю его. И за Это же не любите его вы, Луиджи, — ответил ректор.
Крысенок усмехнулся:
— Из таких, как Беньовский, выходят еретики и государственные преступники. Поверьте мне, отец ректор, вы еще увидете его с головой, выбритой наполовину, в кандалах и полосатом халате. — И, не проронив ни слова более, неслышно шмыгнул за дверь.
Морис не стал дожидаться, пока его снова отправят в карцер. Однажды ночью он выскользнул из дверей больничного флигеля и через три минуты уже стоял возле знакомой двери. Едва он успел постучать, как дверь медленно и тихо раскрылась. На пороге, в длинной холщовой рубахе, в ночном колпаке, с горящей свечой в руках, стоял отец Михаил и, щурясь, смотрел в темноту коридора,
— Входи скорее, Морис, мой мальчик, — прошептал старик и отступил на шаг в глубь комнаты.
Морис обнял старика и вдруг заплакал. Он плакал навзрыд, горько и безутешно, чувствуя, как слезы заливают рубаху старого библиотекаря, нисколько не стыдясь своей слабости и пытаясь только умерить звуки своего голоса, с тем чтобы плач не был бы услышан кем-нибудь из семинаристов или преподавателей.
А подавив рыдание, еще долго всхлипывал, успокаиваясь оттого, что добрый старик гладил его по спине и рукам.
В эту ночь Морис сказал отцу Михаилу, что он не может более оставаться в семинарии и должен бежать во что бы то ни стало. Отец Михаил ответил, что на этой же неделе раздобудет Морису все необходимое: деньги, одежду и прочее.
Через шесть дней, дождавшись, пока городские часы пробили двенадцать раз, Морис внимательно посмотрел на присланного к нему «брата милосердия», который уже несколько часов выводил носом замысловатые рулады, и сторожко вышел из флигеля.
Отец Михаил ждал его у двери и, так же как и раньше, открыл ее еще до того, как Морис постучал.
— Благослови тебя небо, мальчик мой, — тихо произнес отец Михаил и ласково положил на плечи Мориса свои большие слабые руки.
Затем он подождал, пока Морис оделся в припасенную для него одежду, и принес из дальней комнаты длинную тонкую веревку и острый охотничий нож.
Когда Морис, обняв старика, в последний раз взглянул на него, отец Михаил прикоснулся к плечу мальчика и сказал:
— Когда Лютер вошел в собор в Вормсе, один барон тронул его за плечо своей железной перчаткой, совсем так, как я тебя сейчас. «Держись, маленький монах, — сказал барон, — кое-кто из сидящих здесь видел в свое время жаркие дела, но, клянусь честью, ни один из нас никогда не нуждался в мужестве так, как нуждаешься в нем сейчас ты. Если ты убежден в правоте своих взглядов, маленький монах, то смело иди вперед во имя бога».
Морис благодарно прижался щекой к руке отца Михаила, лежащей на его плече, и молча шагнул в коридор. По безлюдному темному двору он пробрался к зданию, в котором располагались спальни его товарищей, и по крутой каменной лестнице проник на чердак. Там он привязал веревку одним концом за толстую чердачную стреху, бросив второй ее конец на землю. После этого Морис легко прошмыгнул в чердачное окно и, зажав в зубах нож, стад спускаться вниз. Когда до земли осталось метра два с половиной, Морис повис на одной руке, зажав нож во второй, и сильным, быстрым ударом перерезал веревку.
Теперь увидеть веревку можно было лишь в том случае, если, подняв голову, пристально присмотреться к углу, образуемому фасадом жилого корпуса и монастырской стеной. Морис так и сделал, но даже он с трудом обнаружил веревку… Мориса хватились только в семь часов утра, когда его уже и след простыл.
В то время когда Крысенок рыскал по монастырю в поисках беглеца, Морис лежал под пуховой периной в маленькой квартирке дальней родственницы своей матери. Родственница эта была настолько дальней, что если бы Мориса спросили, кем она ему доводится, то юноша, наверное, затруднился бы ответить.
И чтобы не утруждать и себя и родственницу сложными генеалогическими штудиями, Морис, посещая этот дом, называл его хозяйку «тетушкой». А если заставал у тетушки какую-либо из приятельниц, то ненароком добавлял «баронесса Реваи». Тетушка краснела от удовольствия и бросала на Мориса взгляд, полный благодарности.