Александр Дюма - Инженю
— Но как можно помешать этому? — спросил Оже.
— Очень просто: уничтожить семя, из которого вырастет буржуа.
— Но это дело трудное! — воскликнул Оже. — Во Франции пять миллионов избирателей-буржуа, это все зрелые мужчины и молодые люди; в их семьях много волчат, сию минуту готовых стать волками… И кто возьмет на себя заботу уничтожить их?
— Народ! — убежденно ответил Марат. — Народ достаточно силен, чтобы сломить все, либо дожидаясь своего часа, либо в едином порыве поднявшись на борьбу; народ, который может быть терпеливым, потому что он вечен, и который становится непобедимым, как только он больше не желает терпеть!
— Ну и ну, черт возьми! — промолвил Оже. — Вам известно, дорогой друг, как называется то, что вы сейчас предлагаете?
— Это называется гражданской войной.
— А как же начальник полиции? Командир городской стражи?
— Полно! — сказал Марат. — Неужели вы думаете, что надо выходить на улицы и кричать: «Долой буржуа!» Это будет глупо и бесполезно; вас арестует первый же встречный буржуа. Силен, очень силен тот человек, кто живет в подземелье и оттуда, словно древние пророки, обращается к народу с притчами.
— Живет в подземелье? — поразился Оже. — Разве еще существуют подземелья?
— Конечно! — ответил Марат.
— И где же?
— Везде! Я, например, живу в подземелье, а вот вам, простым смертным, на это не хватит мужества! Ведь я тружусь и творю; я обхожусь без солнца, потому что в моей голове горит пламя, и моим глазам хватает этого светильника. Мне нравится одиночество, потому что оно не лжет и дает возможность работать; я ненавижу общество, потому что все люди в нем уродливы и глупы!
Оже посмотрел на своего друга и удивился, что тот, будучи невероятно безобразным и злым, рассуждает с такой самоуверенностью.
— Клубы, куда нет доступа посторонним, где за закрытыми дверями замышляют заговор против власти, таятся в подземелье! — продолжал Марат. — Анонимные газеты, что распространяются по изумленной Франции, делаются в подземелье! И те смутные слова, какие искусно внедряют в гущу толп, повторяют, не зная, кем они произнесены, тоже рождаются в подземелье! Поэтому, сами видите, дорогой мой собрат, у каждого, как и у меня, может быть свое подземелье, чтобы свободно предаваться революционной деятельности. Но безумен тот, кто не впряжется как лошадь в эту работу, уверяю вас! Безумец тот, кто не побежит впереди колесницы! Стремясь заставить эту махину остановиться, он будет раздавлен колесами.
— Ну и что из этого следует? — спросил Оже.
— Вы ненавидите Ревельона?
— Да.
— И хотите ему отомстить?
— Еще бы!
— Хорошо! В заключение скажу: погубите репутацию Ревельона в народе — и вы добьетесь своего!
Оже не сразу оценил всю силу тех слов, которые словно случайно бросил ему страшный гений зла, по имени Марат.
Обдумав их, Оже испугался того света, каким слова Марата озарили его коварный путь.
Если погубить в народе репутацию Ревельона, что это даст Оже, а главное, к чему это приведет Ревельона?
Задав себе этот, вопрос, Оже заглянул в пропасть и увидел на дне зловещий подкоп, который тайком вели под общество заговорщики; он подумал, что в тот момент, когда мина взорвется, в силу естественного закона те, кто находился наверху, опустятся вниз, а те, что были внизу, окажутся наверху.
Что же предпринял Оже начиная с того дня?
Это ведомо одному Богу.
Но в предместье — в этом горниле смуты, всегда доступном для краснобаев, в этой печи, всегда разожженной для того, чтобы подогревать в ней тигли демагогии, — скоро стали поговаривать, что Ревельон — плохой богач, что избрание выборщиком вскружило ему голову и он стремится только к почестям.
С глубокой ненавистью особенно часто повторялись те две аксиомы, что вовсе не были изобретением Ревельона, а разделялись всей буржуазией, которая сегодня, быть может, вслух их не высказывает, но в голове держит по-прежнему: «Народ подлежит держать в невежестве» и «Рабочий может прожить на пятнадцать су в день».
Эти суждения, вырвавшиеся у Ревельона (ему даже в голову не приходило опасаться Оже), его кассир повторял всем, народ воспринял с неистовым негодованием и занес их в список своих отмщений вместе с изречением другого аристократа, более знаменитого, но и более несчастного, чем Ревельон.
Это была фраза Фуллона: «Я заставлю парижан жрать сено с равнины Сен-Дени».
Подобные слова в день, когда они становятся известны всем, приводят к гибели тех людей, кто их произносит, или тех несчастных, кому эти слова припишут.
Однако Ревельон, спокойный перед этими угрозами, упивался только своей известностью и был беспечен, как бабочка, завороженная шелестом собственных крылышек.
Он не замечал того, что отчетливо видели все: рабочие, получая, как положено, свое жалованье, бросали на кассира свирепые взгляды; среди этих людей, получающих обычно два ливра в день, находились отдельные фанатики общественного мнения, неспособные таить в себе порывы гнева; они делили на две части эти сорок су и говорили:
— О чем только думает господин Ревельон? Неужели он хочет, чтобы мы зажирели? Ведь нам хватит и пятнадцати су; двадцать пять су — это лишнее!
При этом глаза их горели, а скривившиеся в ухмылке бледные губы обнажали белые зубы.
Чтобы успокоить этот гнев, Оже было достаточно в опровержение шепнуть хоть одно слово; ему стоило лишь заявить, что Ревельон никогда не высказывал этих суждений, и он, как верный слуга, снова вернул бы на сторону фабриканта всех недовольных: парижане — народ вспыльчивый, но, в сущности, по характеру добрый; он быстро соображает, но и быстро забывает.
Однако Оже нарочно ничего не говорил.
В течение одного или двух месяцев он воспринимал все эти слухи с добродушием человека, жалеющего своих собратьев, с добротой палача, который, даже готовя к казни приговоренного к смерти, вроде бы всегда сочувствует жертве, восклицая: «О жестокие судьи!»
Поэтому вследствие молчания Оже слухи упрочились, гнев рабочих пустил столь глубокие корни, что даже Бог, преображающий сердца и тела, больше не давал себе труда прополоть это запущенное поле Франции, заросшее плевелами и ядовитым колючим чертополохом.
— Правда ли, что двор, желая поощрить Ревельона, наградил его орденской лентой Святого Михаила? — спросили как-то Оже.
Эту абсурдную новость, которую самый наивный честный человек встретил бы искренним смехом и сразу опроверг бы, как она того и заслуживала, Оже воспринял вопросом: «Неужели?», произнесенным с таким неподдельным удивлением, что нельзя было угадать, правдивая эта новость или ложная, знает о ней Оже или не знает.