Вальтер Скотт - Вдова горца
После полудня у женщины, в одиночестве предававшейся своим думам, возникли новые опасения. Сын все еще спал, снотворное продолжало действовать; но что, если это зелье, крепостью превосходившее все известные ей средства, вредно отразится на его памяти и рассудке? Вдобавок, она впервые, несмотря па высокое свое представление о родительской власти, начала страшиться гнева сына — ведь сердце говорило ей, что она дурно поступила с ним. С недавнего времени она заметила, что Хэмиш стал менее покладист, а главное — в этом она окончательно убедилась теперь, в связи с его поступлением на военную службу, — принимал все решения самостоятельно и неуклонно их выполнял. Она вспоминала необоримое упорство своего мужа, когда тот считал, что с ним обошлись несправедливо, и в ее душу закрался страх: а вдруг Хэмиш, распознав, как она его обманула, придет в такое негодование, что покинет ее и один отправится искать свою долю? Таковы были тревожные и вместе с тем обоснованные предположения, теснившиеся в голове несчастной женщины теперь, когда, казалось, ее злокозненный умысел удался.
День клонился к вечеру, когда Хэмиш наконец проснулся; он, однако, был еще весьма далек от того, чтобы в полной мере совладать со своим телом и духом. Его бессвязное бормотанье и неровный пульс сначала сильно напугали Элспет; но она тотчас применила все те средства, какие только, по своим познаниям в медицине, сочла полезными, и посреди ночи с радостью увидела, что Хэмиш снова впал в глубокий сон, очевидно почти целиком уничтоживший зловредное действие зелья — ибо на рассвете он поднялся и спросил у нее свою шапку. Но Элспет предусмотрительно убрала ее — из страха, как бы он не проснулся ночью и не ушел без ее ведома.
— Шапку мне, шапку! — кричал Хэмиш. — Пора ехать! Матушка, ваш напиток был не в меру крепок, солнце уже взошло, но завтра утром я все же увижу обе вершины древнего Дана. Шапку, матушка, дайте мне шапку! Я сейчас же должен уйти.
Из этих слов было ясно — бедняга Хэмиш не подозревал, что две ночи и день прошли с той минуты, как он осушил роковую чашу, и теперь Элспет предстояло справиться с задачей, почти столь же, думалось ей, опасной, как и тягостной, — признаться сыну в том, что она содеяла.
— Прости меня, сын мой, — начала она, подойдя к Хэмишу, взяв его руку и глядя на него с таким боязливым почтением, какое, быть может, не всегда выказывала его отцу, даже когда тот гневался.
— Простить вас, матушка? В чем ваша вина? — спросил Хэмиш смеясь. — В том, что вы угостили меня слишком крепким напитком, от которого у меня сейчас еще голова трещит, или в том, что вы спрятали мою шапку, чтобы задержать меня еще на миг? Нет, это вы должны меня простить. Дайте мне шапку, и пусть то, что нужно сделать, будет сделано. Дайте мне шапку, или я уйду без нее; уж наверно, я не стану мешкать из-за такой безделицы — немало лет я ходил с непокрытой головой, перевязав волосы ремешком из оленьей кожи. Хватит шутить, матушка! Дайте мне шапку, или я уйду без нее, дольше медлить нельзя.
— Сын мой, — снова начала Элспет, не выпуская его руки, — того, что случилось, не изменить. Если б даже ты мог взять у орла его крылья, и то ты явился бы к подножию Дана слишком поздно, чтобы выполнить свое намерение, слишком рано для того, что тебя там ожидает. Ты думаешь, солнце всходит впервые с той поры, как ты видел закат; но вчера оно поднялось над Бен-Круханом, хотя его свет был незрим для твоих глаз.
Хэмиш метнул на мать безумный, полный неизъяснимого ужаса взгляд, но тотчас овладел собой и сказал:
— Я не ребенок, меня не сбить с толку такими уловками. Прощайте, матушка! Сейчас каждый миг столь же дорог, как вся жизнь.
— Останься, — сказала Элспет, — дорогой мой, обманутый мною, не мчись навстречу бесчестью и гибели. Вон там, на большой дороге, я вижу священника верхом на белой лошади. Спроси его, какой сегодня день месяца и недели, и пусть он нас рассудит.
Словно взмывший к небу орел, поднялся Хэмиш по крутой тропе на дорогу и подбежал к священнику из Гленоркьюхи, выехавшему спозаранку, чтобы утешить в несчастье семью горцев неподалеку от Буноу.
Добрый пастырь слегка струхнул, когда вооруженный горец — необычное в те времена зрелище! — к тому же, по-видимому, сильно взволнованный, остановил лошадь, схватив ее под уздцы, и дрожащим голосом спросил его, какой нынче день месяца и недели.
— Если б вчера ты был там, где тебе надлежало быть, юноша, — ответил священник, — ты знал бы, что вчера был день господень, а сегодня — понедельник, второй день недели, и двадцать первое число этого месяца.
— Это верно? — спросил Хэмиш.
— Так же верно, — с удивлением ответил священник, — как то, что вчера я проповедовал слово божье в этом самом приходе. Что с тобой, юноша? Ты болен? Или повредился в уме?
Хэмиш не ответил; он только повторил едва слышно первые слова священника: «Если б вчера ты был там, где тебе надлежало быть», отпустил узду, сошел с дороги и стал по тропинке спускаться к хижине с видом и поступью человека, идущего на казнь. Священник недоуменно смотрел ему вслед; но хоть он и знал жительницу лачуги в лицо, однако все, что он слышал об Элспет, отнюдь не побуждало его общаться с ней, так как ее считали паписткой, вернее — даже равнодушной к религии вообще и приверженной лишь некоторым суевериям, от родителей унаследованных. Что касается ее сына, то преподобный мистер Тайри наставлял его на путь истинный, когда мальчик попадался ему на глаза, и хотя, при строптивости и невежестве Хэмиша, доброе семя падало на почву, шипами и колючками усыпанную, все же оно не окончательно затерялось и не заглохло. А в эту минуту черты юноши выражали такой ужас, что священнику пришла мысль войти в хижину и узнать, не стряслась ли там беда, не может ли его присутствие принести обитателям утешение и его пастырское слово быть для них полезным. К сожалению, он не выполнил этого благого намерения, которое, возможно, предотвратило бы большое несчастье, — ведь, по всей вероятности, он тотчас же заступился бы за несчастного юношу; но ему вспомнилось, сколь дики были нравы тех горцев, что воспитывались в духе старины, и это помешало ему отнестись с участием к вдове и сыну грозного разбойника Мак-Тевиша Мхора, и, таким образом, он, в чем впоследствии горько каялся, упустил случай сделать доброе дело.
Войдя в хижину матери, Хэмиш Мак-Тевиш бросился на постель, с которой недавно поднялся, и, воскликнув: «Все пропало! Все пропало!» — завопил от горести и гнева, давая волю бурному отчаянию, вызванному тем обманом, который над ним учинила мать, и ужасающим положением, в котором он очутился.