Хаджи-Мурат Мугуев - Три судьбы
— Хо-хо-хо! Правильный слова! — смеется Робертс, но глаза его остаются жестокими и холодными. — Однако вы напрасно горячитесь, этот действий уже согласован с генерал Баратов, и я только говору его приказ. Не правда ли? — обращается он к Эрну.
Генерал смущается и поспешно подтверждает:
— Ах, да! Действительно. Я забыл вам сказать, что таково приказание корпусного.
Робертс бесцеремонно встает, показывая, что беседа кончена, и, как ни в чем не бывало, добродушно протягивает нам руки.
— Вы уходите утром. Золото вам пришлют через час.
Мы молча ретируемся вслед за генералом. В своем кабинете Эрн тяжело вздыхает и молча покачивает головой.
— Что же это значит, ваше превосходительство? — уже не скрывая своего возмущения, говорит Гамалий. — Не щадя своей жизни, русские казаки и офицеры идут в исключительно трудный и опасный рейд, но на пути они должны пользоваться, расплачиваться с встречными племенами лишь английским золотом. Ведь это же пропаганда британского могущества…
— …и нашей слабости, — тихо и торопливо договаривает Эрн. — Но что я могу поделать? Такова воля ставки и приказ корпусного. Там, наверху, готовы стоять навытяжку перед англичанами, — и он бессильно пожимает плечами… — Все, что в моей власти, — это оставить при вас предоставленные, мною пятьдесят тысяч, а дальше вы уже действуйте по своему разумению и на свой страх и риск.
Мне становится неловко при виде осунувшейся, сразу ставшей маленькой фигуры генерала.
Выходим во двор.
— Вот тебе, бабушка и Юрьев день! — медленно говорит Гамалий.
Садимся на коней и до самой сотни едем молча.
Возвращаемся к себе около полуночи. В нашей палатке уже сидят белозубый Фредди и штабс-капитан Корсун — прикомандированный к Робертсу для поручений русский офицер. Фредди молча указывает на опечатанный сургучной печатью цинковый ящик, а Корсун тихо поясняет:
— Десять тысяч фунтов стерлингов. Господин майор просил подтвердить получение денег. Отчета в расходовании и сдачи остатка не требуется.
Гамалий молча отворачивается, а я, написав расписку, вручаю ее Корсуну. Он и Фредди уходят.
Зуев безмятежно спит, но Химич уже успел протрезвиться и вместе с вахмистром обошел всю сотню, осмотрел коней и седловку, обследовал хозяйственную часть, проверил пулеметы и предупредил казаков о раннем выступлении в поход.
— Обед будет готов к трем часам, — докладывает он. — К четырем накормим людей — и в путь.
Вахмистр в свою очередь сообщает Гамалию, что консервы розданы по рукам, не считая неприкосновенного запаса.
— А патроны?
— По двести пятьдесят штук у каждого, окромя тех, что на двуколках. Кузнецы справили свой струмент. Фуражу тоже полны саквы. Вы уж не беспокойтесь, вашскобродие, — успокаивает он, — все как надо, в порядке… А что, — пригнувшись ко мне, шепчет он, — к английцам, говорят, идем?
Я гляжу на него полными изумления глазами. Он конфузится и говорит:
— Так промеж себя казаки толкуют. Опять же этот Востриков: «Я, говорит, знаю, к английцам через весь фронт пойдем».
Он умолкает, но я чувствую, что он дожидается ответа. Гамалий смеется.
— Ну, чего там скрывать. Уж если Востриков так сказал, надо открываться. К английцам, Лукьян, к ним.
— Да ведь дюже далеко, вашскобродие.
— Ничего, абы кони донесли.
— Донести-то донесут, да как вынесут? — качает головою вахмистр.
— Не лякай, вынесут. А ты що, уже отломил?[19]
— Никак нет, вашскобродие, я-то не отломлю — небось, не первый раз по тылам гуляем.
— Ну то-то! Что еще?
— Да, кажись, все.
— Добре! Ступай спать. Нам с тобой с утра ще работы наберется.
— Спокойной ночи, ваше высокоблагородие.
— Спокойной ночи, Лукьян.
Гамалий поворачивается ко мне:
— Вот сукин сын Востриков. И черт его знает, как он все пронюхает.
— Да он, вашскобродь, шныряет везде, как кобель. Чуточки услышит, как кто сбрехнет, а он все на ус мотает. Другому и в голову не придет послухать, что это там люди гуторят, а у Вострикова душа не на месте. Все он хочет знать, — говорит Пузанков, раскладывающий мне походную кровать.
— А что, Пузанков, я думаю оставить тебя здесь. Куда тебе с вьюками за нами таскаться, еще убьют тебя где-нибудь. Хочешь остаться здесь, при обозе? — подтруниваю я над своим вестовым.
Он сопит, потом поднимает на меня обиженные глаза и коротко говорит:
— Не желаю!
— Почему?
— Да так, не хочу! Куды сотня, туды и я.
— Да дурень, а вдруг не дойдем да все погибнем.
— Ну-к что ж! У меня в сотне брат, шуряк да двое дядей. Куда они, туда и я. Не желаю при обозе!
— Ну, ладно, смотри, потом не пеняй.
Он удовлетворенно смеется и хвастливо говорит:
— Чего пенять-то? Не на кого жалиться. Я, вашбродь, даром что денщик, а человек я рисковый.
— Тебе бы в строй, — смеется Химич.
— А что, может, я сам за храбрость до прапорщика дойду, — отрезает Пузанков.
Мы смеемся. Химич, недовольный таким сравнением, говорит:
— Ну, это мы поглядим, когда в бой попадем. Небось, тогда спрячешься, коням хвосты пойдешь подкручивать.
— Ну, там посмотрим, — решает Гамалий. — А теперь айда спать.
Пузанков уходит. Химич тушит свет, и через минуту он и Гамалий мерно храпят. Я хочу вызвать в памяти образы близких мне, родных людей, но сознание, помимо моей воли, покидает меня, и я погружаюсь в глубокий, без сновидений сон.
Еще совсем темно. Звезды лишь слегка поблекли на небосводе. До рассвета еще часа полтора, но сотня уже проснулась. Казаки возятся у коновязей, мелькают фигуры, слышатся вздохи и отчаянные зевки.
— Куцура, не бачив мого коня? — спрашивает кто-то из темноты.
— Ни. А що?
— Та нима його нигде, провалився скризь зимлю.
По парку движутся тени. Это казаки бродят в поисках разбредшихся за ночь коней.
— А ты йому ноги спутляв? — интересуется Куцура.
— Ни, забув. Та ций сатани що путляй, що не путляй, все одно сбижыть.
И крутая брань завершает этот разговор на ходу.
Пузанков увязывает тюки. Горохов разбирает палатку.
Гамалий зевает во весь рот.
— Теперь бы еще соснуть, — вслух мечтает он.
Химич бубнит у коновязи, подгоняя мешкающих казаков. Кухня разевает огненную пасть, и из открытого куба поднимаются клубы белого пара.
— Супу давать? — спрашивает Пузанков.
— Давай, да побольше, — сквозь зевки кидает Гамалий.
Спустя несколько минут мы вместе со всеми едим горячее варево с плавающим в нем мелко накрошенным мясом. За ним следует каша — крутая, густо посоленная пшенная каша, поджаренная на свином сале. Она хрустит на зубах. Есть не хочется. Но мало ли чего не хочется! Перед выступлением полагается хорошенько наполнить желудки, и мы поедаем наш «обед», поданный в три часа ночи.