Иван Шухов - Ненависть
Еще минуло несколько лет, и шальная слава о Куяндах прошла по всему дикому краю, загуляла в монгольских степях, по Ирану, Индии и Афганистану.
По великим торговым путям, по древним караванным дорогам и тропам лихо казаковала, чиня грабежи и разбои, пришлая с Дона, поднявшаяся с прииртыш-ских станиц и линейных редутов казачья вольница. Хищно озоровали близ скотогонных трактов, рыскали денно и нощно в степи неуловимые конокрады. И немало голов положили в ту пору вокруг Куянды купцы, скотопромышленники и водители иноземных караванов. Однако ни открытый разбой казаков, ни зловещая удаль конокрадов — ничто не могло помешать шальному размаху великого торжища. Точно на богатую золотую жилу, из года в год бросались сюда каждое лето большие и малые хищники: беглые с сахалинского поселения фальшивомонетчики, ускользнувшие с каторги шулера,государевы слуги, сборщики ясачных податей и миссионеры. И каждый из них в меру сил, ловкости рук и ума норовил поднажиться на простоте «инородцев», набить ассигнациями мошну и, ограбив доверчивого кочевника, выбиться в люди. А так как большого ума и таланта в таком деле было не надобно, то редкий из этих людей терпел неудачу, возвращался домой без диковинной прибыли, точно так же, как редкий кочевник возвращался в аул без пригоршни фальшивых, грубой чеканки монет…
К предстоящему выезду в Куянды готовился Лука Бобров нервно и долго. Не осталось в душе и следа от былого покоя. Не было на этот раз и той трезвой расчетливости, которая помогала ему составлять торговые планы, упорядочивать перед отъездом на ярмарку большие и малые в хозяйстве дела. Не радовали Луку Лукича и те вольности и увеселения, кои разрешал он себе только один раз в году и только на этой ярмарке.
По ночам, сгорбясь, часами просиживал он у старой, закапанной воском конторки, перелистывая негибкими заскорузлыми пальцами запущенные приходо-расходные книги, и сколько ни ломал голову, а решить о продаже чего-либо из хозяйства так и не мог. Собственно, надо было бы размотать с маху все — от орловского, дымчатой масти, рысака до последнего барана, ибо чуял Лука Лукич, что не за горами был срок рокового крушения, знал, что близился черный его, накарканный ему воронами день, когда прахом в тартарары пойдет все нажитое грехом и неправдой добро, когда нищим и сирым выйдет Лука Бобров за ворота и уже не посмеет поднять
отягощенных тоскою и злобой глаз на свои покинутые владения…
Однако, несмотря на предчувствие такого конца, решимости спустить за бесценок даже ненужную в хозяйстве безделушку у Луки Лукича не хватало. То ему становилось жалко расстаться с квохчущей на подворье курицей, то вдруг сидел он объятый таким равнодушием ко всему на свете, что не в силах был думать ни о предстоящем торге, ни о самых обыденных мелких делах в хозяйстве.
В минуты такого душевного оскудения ему было решительно все равно: останется ли в стойле любимый рысак, сдохнет ли белый, как кипень, английский боров, будут ли проданы с молотка дом, табаки и косяк кобылиц. Но состояние такого душевного упадка обычно длилось у Луки Лукича недолго. Внезапно сменялось оно приливом звериной жажды новой наживы.
И вот, в пору этих душевных потрясений, не ведая, как обрести былую твердость духа, глухими ночами, в комнате, чуть озаренной шафрановым светом неугасимой лампады, денно и нощно горевшей перед темным ликом Спасителя, бросался Лука Лукич на колени. Размашисто, почти злобно крестясь на позолоченный грузный киот, Лука Лукич требовательно просил бога:
— Господи! Утешитель скорби моя! Владыко! Вижу в оке твоем страшный огонь. Вижу — нечисть моя в карающей твоей деснице… Вот он я — в проказе тяжких грехов, в струпьях житейского блуда! Вот он я, падший и немощный, стою, преклонив колена перед тобою… Пятый год неугасимо теплю нерукотворному образу твоему я лампаду. Тебя я не раз молил, судия, о милости твоей к земным моим злодеяниям. Грешный, падаю ниц перед суровым челом твоим, вопия к тебе, избавитель: всех убогих, сирых и нагих, всех отверженных, всех обманутых, всех обсчитанных и убиенных рукою моею помяни, владыко, во царствии твоем!.. Внемли же, господи, и молитве моей, подыми же карающий перст твой, занеси десницу твою, помоги мне сразить врага моего, огради от грядущих бедствий кров мой и даруй победу. Внемля гласу твоему, молю — уготовь мне в небесных чертогах твоих достойную мя страшную кару, но оборони от скорби и лиха на грешной земле…
Так, объятый угаром моления, просил Лука Лукич бога и, сжимая до боли в суставах сложенные в крестное знамение персты, исступленно стонал от скорби и
страха к тому, кто грозил ему часом близкой расплаты.
Неладное за последние дни творилось в доме Боброва, и все было полно теперь для Луки Лукича грозного смысла. Все чаще и чаще начал впадать в доселе несвойственное ему буйство слабоумный сын его Сима. Просыпаясь ночами, дурак сначала безмолвно, а потом по-собачьи скуля и лая, носился на четвереньках по комнатам, бил подвернувшуюся под руку посуду, срывал кружевные гардины с окон, ломился в закрытую спальню мачехи. Тогда, погруженный в тихий полуночный сумрак, бобровский дом наполнялся зловещими стонами, грохотом, свистом, и разбуженные его обитатели, холодея от ужаса, не в силах были тронуться с места.
И только одна бесстрашная Софья гонялась за идиотом и, смирив ошалевшего Симу ударом по темени, закрывала его в чулан. Потом она, полусонная, полураздетая, словно захмелевшая, бесшумно, на цыпочках входила к Луке Лукичу. Заставши Боброва безмолвно лежащим ниц у киота, она осторожно приподымала его за плечи и, глядя зелеными, с чуть приметными искорками в зрачках глазами в посеревшее, осунувшееся лицо его, требовательно говорила:
— Ну, хватит. Простит тебе бог. Встань. Однажды ночью, в канун отъезда на Куяндинскую ярмарку, утомленная ласками Луки Лукича, Софья, пристально глядя лихорадочно блестевшими глазами в его лицо, слушала тихий говорок Боброва:
— Не к добру бушует в дому дурак! Чую, близок час — все пойдет прахом. Нету, милушка, былого покою во мне. Вот и пробую найти утеху в молитве. Но тут и молиться мне не дают спокойно. Бога о милости здесь без греха не упросишь…
— Ушел бы ты куда-нибудь. В святую пустынь или скит, например,— не то шутя, не то серьезно сказала Софья.
— В пустынь?! — изумленно спросил Бобров.
— Ну… в степь,— смущенно поправилась она.
— В скит?! Что ты сказала — ушел бы? — дрогнувшим голосом переспросил, приподымаясь в постели, Лука Лукич. И, спрыгнув с кровати, босой, в одних подштанниках, замер над испуганно отпрянувшей к стене Софьей. Она, почти не дыша, смотрела на Луку Лукича остекленевшими от страха глазами.