Жирандоль - Йана Бориз
Мягкий свет выхватывал длинноватый нос и нависшие над глазами косматые брови. Глубокие носогубные складки не двигались, даже когда он жевал, казалось, они выпилены из дерева и надеты на лицо, как маска. Губ в бороде не видно, но мимику, с какой они раскрывались, легкое движение вперед, будто поцеловать хотели, Протасий точно уже видел. Здесь, в Курске. Не во время редких поездок к родне или в Москву, в Киев. Именно здесь, но очень давно. Седые волосы ровно подстрижены выше уха; старый, но не дряхлый, спина прямая, сильная, крупные руки держал уверенно, как все, кто работы не боялся. Кто же он?.. Так и мучился батюшка весь обед, притворялся благочинным, а внутри все кипело, проворачивались со скрипом шестеренки годов и десятилетий, отыскивая в мешанине лиц сидевшего в углу.
Как только поминальный обед завершился, отец Протасий без обиняков подошел к заинтересовавшему его человеку.
– Мир тебе, прихожанин, и дому твоему! – Он осенил крестным знамением едока, вставшего навстречу пресвитеру.
– Благодарю, ваше преподобие, – ответил тот и поклонился, пряча глаза. Это не укрылось от священника. Не хочет! Не хочет быть узнанным!
– Где и при каких обстоятельствах мы с тобой встречались, раб Божий? – Он решил не тянуть, сразу показать, кто представлял интересы хозяина в этом доме.
– Раб Божий Платон. Не узнал?.. Сенцов. – Из-под припорошенных серебром бровей смотрели веселые серо-крапчатые глаза. – Авдей, неужто признал?
– Ты… ты со мной рядом жил?
– Да, и в приходской школе учился… Ну, вспоминай, ваше преподобие.
Отец Протасий отбросил сомнения, доставшиеся в наследство от темных лет, когда энкавэдэшники ходили за ним по пятам. В голову ударил веселый молодой хмель. Раз называл забытым мирским именем, значит, копать следовало совсем глубоко.
– Платошка! – выпалил он неподобающим настоятелю мальчишеским дискантом и крепко обнял приятеля из уплывшего, мистического прошлого.
– Авдеюшка, как же ты меня признал? Вот так акробатика! Я же… уши тебе частенько драл.
– А вот не драл бы, так и не признал бы! – Отец Протасий рассмеялся и на всякий случай перекрестил Платона.
– А я вот зашел свечку поставить по матушке, а тут ты. Бабки с панихиды все про тебя рассказали, я и сложил два и два.
– Так ты из ссылки прибыл? – Протоиерей понизил голос. – Какими судьбами пробрался?
– Переселенец. Отпросился. Мы теперь казахстанцы, свой дом под Акмолинском, хозяйство. Ничего, жить можно, не жалуюсь. Для супруги и дочки благословения испрашиваю.
Отец Протасий пошептал губами, снова сотворил крестное знамение, собрав в щепоть потрескавшиеся, мозолистые пальцы. «Эх, нехорошо, – подумал мельком, – руки у протоиерея должны сверкать чистотой и холеной негой, они для того даны, чтобы над людскими головами простирать, паству благословлять, а не в земле ковыряться и доски строгать».
– Воистину неисповедимы пути Господни. – Он вознамерился прощаться, в храме ждали дела, и в монастырь следовало заглянуть, обсудить, как половчее справить церковные праздники, чтобы не разгневать правителей-антихристов. – Бог тебя не забывает, и ты о нем помни, Платон. Приходи в воскресенье на службу, если задержишься в Курске, потом отобедаешь с моими. Мало нас осталось…
– Приду, – обрадовался Платон, – дельце у меня в этих местах, в воскресенье и обсудим.
Он широко перекрестился на висевшее над трапезной «Откровение Иоанна Богослова», вышел, наклонив голову, пересек пестривший ополоумевшими бархатцами дворик и оказался за глухими воротами в подстаканнике могучих каменных тумб. Здесь он повернулся лицом к храму и еще трижды перекрестился с поклонами. Сорная трава росла до колен, в помпезные ворота с накладной чеканкой вела узкая криво протоптанная тропинка.
– Ну как? – к нему подошел Айбар.
– Признал, зёма! – Платон повернулся и неторопливо побрел в сторону Тускари. – Но поговорить не удалось. Господь даст, в воскресенье.
– Инш Алла, – эхом откликнулся спутник.
Сенцов шел по родным улицам и не узнавал их. Вместо трактира стадион, вместо публичного дома – школа. Это не его город. Тот Курск цвел жимолостью, а этот ржавыми арматурами, в его городе щебетали птицы, а здесь стучали-жужжали-матерились разнокалиберные машины. К лавке Пискунова он подходил с учащенным сердцебиением. А вдруг там ничего нет, стерта фашистскими снарядами или пошла на слом по велению властей? Это же не просто лавка – это корень, из которого выросла его семья. Они живут сейчас листочками на далекой акмолинской веточке. Вот какой мощный ствол родила табачная лавка, и ветки прочные, длинные – не перерубить красным топором, не перешибить фашистскими пулями.
Дом стоял, слегка потрепанный, но жилой. На верхнем этаже из распахнутого окна торчали палки с натянутой веревкой, на которой сушились серые подштанники и разноцветное детское тряпье. На подоконнике громоздился трофейный приемник, цветочных обоев не видно. Платон постоял, посмотрел на Тонину комнату из прошлого. Сердце успокоилось, поймало привычный ритм. Ну и пусть уходит прошлое с несбывшимися мечтами. В настоящем-то все исполнилось, все грезы спустились в его натруженные руки, ласково и надежно отгородили от минувших разочарований. Он подошел к лавке без вывески, осторожно потянул на себя дверь. Изнутри пахнуло знакомым – табак. Неужели? Да, за старым прилавком, который помнил и Платона, и Ивана Никитича, и Ольгу, и Луку Сомова, и второго, безымянного, стояла молоденькая барышня в клетчатой косынке, за ее спиной поблескивали жестяные коробки с сигарами, бугрились мешки с трубочным и лежали россыпью несколько пачек «Казбека» и «Беломорканала». Деревянные полки поистерлись, фронтальный торец больше походил на штакетину в овчарне, которую Платон самолично обстругал, чтобы бараны ягнят не затоптали. С прилавка свисала грязная клеенка,