Михаил Шевердин - Набат. Агатовый перстень
Тянем каюк вверх и вверх.
Добрый урус едет с нами.
Но что мы будем есть сами!
Они пели на один и тот же тоскливый, безжизненный, как окружающие степь и горы, мотив, но слова меняли в зависимости от новых впечатлений и обстоятельств.
Медленно плывет каюк. Скрипит канат о доску. Палит безжалостное солн-це. Застыли у бортов фигуры бойцов отряда. Прищуренные глаза с ленивой тоской скользят за унылым безжизненным берегом. Разговаривать не хочется. Лень, истома охватывают тело, душу, мозг. Но на носу кто-то монотонно бубнит:
— Он вверил ему судейство, вручил и имущество, и кровь мусульман, оказал ему доверие...
Это Иргаш. Он собрал вокруг себя человек шесть и с азартом рассказывает:
— Аллах всевышний приказал хану: «Я не потребую от тебя ответа за твои деяния, делай только добро рабам аллаха и в день восстания из могил удостою тебя вечного пребывания в раю».
Кто-то вздыхает и бормочет молитву. Совсем седой боец ворчливо замечает:
— Ничего, эмир из жизни рай себе сделал, а народу — ад.
— Зачем ты так говоришь? — недовольно возражает Иргаш.
— Знаю, — говорит седой, — каждый день мы варили для эмира и его че-ляди халву... Я работал халвоваром у Хамида ходжи, кондитера... Кому, как не мне, знать. Пять вот таких котлов сладостей варили: и конфеты, и халву, и всё что хочешь. Только для эмира три котла варили. С миндалем, с грецкими орехами, знаете «лябе» называются. А какой «пашмак» делали на нежнейшем курдючном сале, с сахарной пудрой, с ароматичными всякими специями, с душистым перчиком. Эдакий пашмак — рассыпается в волоконца пряжи, а в рот положишь — тает, буквально тает. И сладко, и чуть-чуть жжёт, и чуть-чуть вяжет... Такого пашмака мы каждый день по полтора пуда во дворец Ситаре-и-Мохасса эмиру отправляли...
— Ну и что? — вызывающе спросил Иргаш.
— Что, что? — рассердился седой, — вероятно, по милостивому повелению эмира, рабам божьим, заточенным в зиндане, по фунту в день пашмаку относили, да ещё в придачу конфеток из миндаля обсахаренного, «бодоми» называется, а?
Лицо Иргаша почернело.
— Нечего злословить насчёт установлений свыше. Аллах велик, у него всё предопределено отныне и в веках. Причем тут эмир? Вельможи обманывали его доверчивость и правосудность.
— А когда эмир Сеид Алимхан, чтоб ему подохнуть молодым, ездил смотреть, как строили канал в Вабкентском тюмене, он что же, смотрел не своими глазами? Что он, не видел голодающих, согнанных на работу дехкан, которые сидели в ряд на выкопанной земле и не могли уже руку поднять от голода, а? Что ж, по-твоему, эмир не разглядел со своего коня, что под копы-тами лежат непогребёнными мертвые рабочие, их жёны и их дети, умершие от голода, а?
— Что ты болтаешь? Какое дело эмиру до...
— Конечно, конечно. Эмиру надо было показать доброту и мудрость. Знал он, что всякий правитель, строящий каналы и дающий воду степи, ста-новится уважаемым, вот он тогда захотел достигнуть уважения. Приказал копать канал. А как копать, когда в пустой казне мыши в пятнашки играют, когда богатства, накопленные из крови народа, поизрасходованы на подарки да спасти кипарисо-статным потаскухам да розоволиким любовникам. Повелел тогда эмир от каждого двора выставить по одному кетменю, а в придачу и по одному человеку, чтобы кетменем работал. Кто же посмел бы пойти против нагаек да пуль, а? Пришлось работать. Рабочим, конечно, конфеты да халву выдавали, а? Как ты думаешь, Иргаш?
Без тени улыбки, мрачный, похожий на негра боец сказал:
— Не только халвы, хлеба не давали.... Я там сам работал два месяца. От солнца в костях мозг высыхал, а от голода желудок болел. Даже про воду надсмотрщики забывали и по целым дням воду не привозили. Змеи, точно взбесились, каждый день мусульмане от змеиных укусов да скорпионов помирали. А если кто-нибудь от слабости ложился на вскопанную землю, его плетьми поднимали. Если не поднимался, так и знали — помер. А ты говоришь халва, разве трудящийся ел халву тогда?..
У Иргаша налились кровью глаза. Казалось, он вот-вот бросится на собеседников, но спокойный голос Алаярбека Даниарбека сразу охладил его. Све-сившись с груды патронных ящиков, на которых он очень удобно устроился, Алаярбек Даниарбек потрепал Иргаша по плечу и, подмигнув, проговорил:
— Дорогой друг, наши друзья люди неопытные и неосведомленные. Откуда им все знать? А вот однажды попал я в тюрьму эмирскую. Сколько я страху натерпелся, и все напрасно. Разве дело только в халве и конфетах из кондитерской Хамида ходжи? О, какие ковры там, в зиндане, какие шелковистые подушки. Из фонтанов льётся шербет слаще меду. Утром, днем и вечером заключенным подносят на золотых блюдах плов. Крутобедрые красавицы открывают вам ежеминутно свои прелести. Тюремщики только и спрашивают: «Что прикажете? Что угодно?»
Он помолчал и лукаво поглядел на собеседников Иргаша.
— Ну, а что касается того, что у меня после тюрьмы не хватает шести зубов, да слегка содрана кожа со спины, да сломано пять рёбер и отбито лёгкое, да я остался хромым на всю жизнь, ну, конечно, я сам виноват. Я оказался неловким и, наслаждаясь в зиндане милостями эмира, неосторжно поступал: ел халву и в халве зубы застряли, запутался в мягком ворсе ковра и ножку поломал, возлежал с красавицей на шелковом одеяле и кожу на спине она мне коготками поцарапала, а плов такой оказался вкусный, что от обжорства я раздулся, как гора, и рёбра у меня лопнули. Хорошо, блаженно жилось в эмирском зиндане...
Он вдруг замолк и испуганно обернулся.
— Кто... там... говорит о зиндане? — простонал очнувшийся от забытья Файзи.
Все притихли. Даже Иргаш, весь кипевший и с бешенством порывавшийся уже перебить Алаярбека Даниарбека, сжался и ладонью вцепился в рот, чтобы не крикнуть.
Файзи приподнял голову и повторил вопрос.
— Зиндан? Кто говорит о зиндане?
Голова упала на подстилку, и Файзи снова затих. Много спустя губы его зашевелились, и он в бреду уже проговорил несколько раз:
— Рустам... Рустам!..
При имени брата лицо Иргаша страшно изменилось. Потемнело, осунулось. Глаза помрачнели.
На подмытый рекой глиняный мыс выползли, цепляясь за землю ослабев-шими руками, жители селения Минтепе — плетельщики циновок, тоже, оказывается, испытавшие мстительную длань зятя халифа. В кишлаке басмачи не оставили ни зерна пшеницы, ни горсти муки. Более того, плетельщикам циновок басмачи запретили под страхом ужасных пыток покидать селение. Во всей округе не осталось ни одного кишлака, нетронутого, неразграбленного, который мог бы помочь несчастным. Люди уже не ели две недели, и жизни их наступил предел. Горький комок подступил к горлу доктора, но что для целого кишлака мешок муки, который перебросили с борта на берег, когда каюк шел впритирку к обрыву. Плетельщики циновок с таким воем кинулись на муку, что доктор закрыл уши ладонями.