Генрик Сенкевич - Крестоносцы
— Я отдал себя в жертву за родное дитя, — повторил про себя Юранд.
И снова стал ждать.
Наступил полдень, стены опустели, кнехтов позвали на обед; немногие солдаты, оставшиеся на страже, поели на стенах, а потом стали потешаться, швыряя в голодного рыцаря обглоданные кости. Одни стали спорить и подстрекать друг дружку сойти к рыцарю и дать ему кулаком по шее или двинуть древком копья. Другие, вернувшись с обеда, кричали, что, если ему надоело ждать, он может повеситься, — на виселице есть свободный крюк с готовой петлей. Под шум и гам, издевательства, взрывы смеха и проклятий проходили послеполуденные часы. Короткий зимний день клонился к закату, а мост всё ещё висел в воздухе и ворота оставались закрытыми.
Под вечер поднялся ветер, туман рассеялся, небо очистилось, и зажглась заря. Снега поголубели, а потом полиловели. Мороза не было, но ночь обещала быть ясной. Люди снова спустились со стен, осталась только стража, воронье от виселицы улетело прочь в леса. Потом небо потемнело, и наступила мертвая тишина.
«Они до ночи ворот не откроют», — подумал Юранд.
На мгновение у него мелькнула мысль, не вернуться ли в город, но он тотчас её отбросил. «Они хотят, чтобы я стоял тут, — сказал он себе. — Если я поверну назад, они уже не пустят меня домой, окружат, поймают, а потом скажут, что ничего они мне не обещали, что взяли меня силой, а если даже мне удастся прорваться, все равно не миновать ехать назад…»
Необычайный закал польских рыцарей, легко переносивших голод, холод и боевые труды, закал, которому дивились иноземные летописцы, часто позволял им совершать подвиги, на которые не были способны изнеженные люди Запада. Юранд же в ещё большей степени обладал этим закалом, и, хотя его уже терзали муки голода и, несмотря на тулуп, надетый под панцирем, пронизывал насквозь вечерний холод, он решил ждать, даже если ему придется умереть у этих ворот.
И вдруг, ещё до наступления ночи, он услышал скрип шагов на снегу.
Он оглянулся: со стороны города к нему направлялись шесть человек, вооруженных копьями и алебардами, а между ними шел седьмой, опираясь на меч.
«Может, им откроют ворота, и я тогда въеду с ними, — подумал Юранд. — Не станут же они брать меня силой или убивать — их слишком мало для этого; если, однако, они нападут на меня, значит, они не хотят сдержать обещание, и тогда — горе им!»
Он схватился за стальную секиру, висевшую у седла, такую тяжелую, что обыкновенный воин не смог бы поднять её даже двумя руками, и поехал навстречу им.
Однако они и не думали нападать на него, напротив, кнехты тотчас воткнули в снег древка копий и алебард; ночь ещё не окутала землю, и Юранд заметил, что оружие дрожит у них в руках.
Тогда седьмой, который похож был на начальника, торопливо вытянул вперед левую руку и, подняв её вверх, спросил:
— Это вы, рыцарь, Юранд из Спыхова?
— Я…
— Вы хотите выслушать, с чем меня прислали к Вам? Могущественный и благочестивый комтур фон Данфельд повелел сказать вам, что, пока вы не сойдете с коня, перед вами не откроют ворота.
Юранд помедлил минуту, затем сошел с коня, к которому тотчас подскочил один из копейщиков.
— Оружие вы тоже должны нам отдать, — снова сказал человек с мечом.
Рыцарь из Спыхова заколебался. А что, если они потом нападут на него, безоружного, и заколют его как зверя, а что, если схватят и ввергнут в подземелье? Однако через минуту он подумал, что тогда крестоносцы прислали бы больше народу. Ведь если они накинутся на него, то панцирь сразу не пробьют, а он вырвет оружие у первого же солдата и перебьет их всех, прежде чем подоспеет подмога. Уж его-то они знают.
«А если, — сказал он себе, — они хотят пролить мою кровь, так ведь я затем сюда и приехал».
Подумав об этом, он бросил сперва секиру, затем меч и мизерикордию — и ждал. Копейщики быстро подобрали оружие, затем человек, который говорил с Юрандом, отступил на несколько шагов и, остановившись, произнес наглым и громким голосом:
— За все обиды, нанесенные тобой ордену, ты, по повелению комтура, должен облачиться в это вретище, которое мы тебе оставляем, привязать на веревке на шею ножны меча и смиренно ждать у ворот, пока комтур не смилостивится над тобой и не прикажет отворить их.
И через минуту Юранд остался один во мраке и тишине. На снегу перед ним темнело покаянное вретище и веревка, но он долго стоял, чувствуя, как что-то в нем рвется и рушится, что-то гибнет и умирает, чувствуя, что через минуту он не будет уж больше рыцарем, не будет уж больше Юрандом из Спыхова, а нищим, невольником, без имени, без чести, без славы.
Протекли ещё долгие минуты, прежде чем он приблизился к покаянному вретищу и заговорил:
— Могу ли я поступить иначе? Ты знаешь, Иисусе, они задушат мое невинное дитя, если я не исполню всего, что они требуют, и ты знаешь, что для спасения своей жизни я бы никогда этого не сделал! Горек мой позор, горек! Но ведь и тебя перед смертью отдали на посмеяние. Во имя отца и сына…
Он наклонился, надел вретище, в котором были прорезаны отверстия для головы и рук, повесил на шею на веревке ножны меча и побрел к воротам.
Ворота были закрыты, но сейчас ему было безразлично, когда они откроются перед ним. Замок погрузился в безмолвие ночи, только стража перекликалась по временам на раскатах. В башне у ворот высоко светилось одно-единственное окошечко, остальные были темны.
Текли часы ночи, в небе поднялся лунный серп и озарил угрюмые стены замка. Тишина стояла такая, что Юранд мог бы услышать биение своего сердца. Но он онемел и оцепенел, словно из него вынули душу, и ничего уже не сознавал. У него осталась только одна мысль — что он перестал быть рыцарем, Юрандом из Спыхова, но кем он стал, это было ему неведомо… По временам ему чудилось, что среди ночи к нему от повешенных, которых он видел утром, бесшумно идет по снегу смерть…
Вдруг он вздрогнул и мгновенно очнулся:
— Боже милостивый, что это?
Из высокого окошечка в башне у ворот долетели едва слышные сперва звуки лютни. Когда Юранд ехал в Щитно, он был уверен, что Дануси нет в замке; но от этого звука лютни посреди ночи сердце его мгновенно встрепенулось в груди, ему почудилось, что он узнает эти звуки, что это играет она, его дочь, милое его дитя!.. Он упал на колени, сложил молитвенно руки и, дрожа как в лихорадке, слушал.
Полудетский, исполненный безмерной тоски голос запел:
Ах, когда б я пташкойДа летать умела,Я бы в СилезиюК Ясю улетела.
Юранд хотел выкрикнуть любимое имя, позвать свое дитя; но слова застряли у него в горле, словно сжатом железным обручем. Волна боли, слез, тоски и горя залила внезапно ему грудь, он бросился лицом в снег и, объятый волнением, воззвал в душе к небу, словно вознося благодарственную молитву: