Багдан Сушинский - Путь воина
Николай Потоцкий медленно, слишком медленно для того, чтобы выдать этим движением страх или злость, повернулся лицом к Хмельницкому и теперь уже в открытую улыбнулся своей холеной издевательской ухмылкой.
— Послушай, ты, раб!.. Тебе ли праздновать здесь победу? Поклонись в ноги Тугай-бею. Если бы не его воинственная конница, твоим ничтожествам не одолеть бы нас ни здесь, ни где бы то ни было. Теперь мне стыдно за то, что когда-то я принимал тебя в своем доме, считая, что оказываю честь польскому дворянину. Раб и ничтожество — вот кто ты [45].
Чтобы как-то удержать себя в руках, Хмельницкий стиснул зубы и закрыл глаза. Но рука его легла на эфес сабли почти в то же мгновение, что и рука Потоцкого. Заметив это, Ганжа схватил руку графа, резко вывернул ее, и сабля, черкнув лезвием по стальному наколеннику командующего, упала к его ногам.
— Прежде чем обезоруживать его словами, гетман, сначала обезоружь собственным оружием, — посоветовал опытный казак.
В былые времена Потоцкий действительно не раз принимал его у себя. И Хмельницкий не скрывал, что под любым предлогом пытается показаться в его дворце, отлично понимая, что по-настоящему войти в варшавский, краковский или хотя бы каменецкий свет можно только через бальный зал одного из наидостойнейших польских аристократов. Как помнил Хмельницкий и то, что в свое время в него неожиданно влюбилась еще далеко не увядшая тогда жена графа. Причем сделала это настолько откровенно и неразумно, что дала весьма веский повод для всевозможных сплетен и домыслов.
«И все же, как много связывает тебя почти с каждым из генералов польской армии, — подумалось Хмельницкому. — Несмотря на то, что в их глазах ты действительно предстаешь изменником и ничтожеством. Нет, тебе никогда не смириться с тем, что ты вдруг оказался вне эллинской рати Речи Посполитой. Ибо так устроен этот мир. И так устроен каждый, кто получил в нем хоть какое-то более или менее аристократическое воспитание, признание при королевском дворе».
— Разве я не посылал к тебе гонца? — очень точно уловил его состояние Потоцкий. — Разве не передавал тебе Радзиевский мой приказ: распустить свой сброд и явиться ко мне с повинной? Почему не прислушался к словам, за которыми стоят мудрость и тяжкий опыт?
«Так кто кого победил, — удивился Хмельницкий, слушая польского главнокомандующего, — и кто здесь пленный?!»
— Жить тебе осталось недолго, но до последней минуты жалеть будешь, что не прислушался тогда к моему совету. А теперь на твоей совести Желтые Воды и Корсунь. И мой сын. Тысячи сынов Польши, раб!..
Ганжа почти с ужасом взглянул на Хмельницкого. Не гнева гетмана он опасался, наоборот, поражался его холуйскому терпению. Квадратная фигура полковника буквально округлилась от гнева. Еще немного, и она могла взорваться, подобно вертящемуся у кареты пушечному ядру.
— Что ж, — наконец заговорил Хмельницкий. — Если ты называешь меня рабом… Тогда я сделаю все возможное, чтобы ты обязательно прошел через самое поганое, самое низменное рабство. Чтобы не только ты, но и тебе подобные, прошли через него как через адово чистилище.
Хмельницкий повернулся и отошел к ожидавшим неподалеку Савуру и Урбачу, которые стали теперь почти бессменными его телохранителями.
— Граф потому такой гордый, что он все еще в панцире и в шелках, — бросил кость возмущенной толпе казаков полковник Ганжа. — Так вытряхните же его из всего этого! Пусть он предстанет перед вами таким, каким есть на самом деле — весь из мокрых порток и дерьма!
Швырнул ее, эту кость гнева, и отошел туда же, где остановился Хмельницкий. Не успел он обойти карету, как толпа повстанцев уже сорвала с Потоцкого латы, одежду, перстни и, раздев почти донага, напялила на него чью-то грубую крестьянскую сорочку.
— Этого связать и держать в путах, пока его не заберут с собой ордынцы, — приказал Хмельницкий, презрительно осматривая то, что являл собой теперь некогда гордый коронный гетман. — Всех остальных пленных офицеров приглашаю сегодня вечером к своему столу, который станет для нас всех — побежденных и победителей — столом рыцарской чести. Слава воинству Христа и Сечи!
— Слава гетману Сечи и обоих берегов Днепра! — взревело присмиревшее было казачье воинство пересохшими от жажды глотками.
* * *Тысячи изрубленных тел. Кровавые отметины ядер на боковинах перевернутых повозок. Бредовые стенания раненых воинов и ржание недобитых, с развороченными крупами лошадей…
Когда умолкают битвы и над полями сражений развеиваются сгустки пороха и ненависти, в награду победителям достаются триумфальное зрелище вселенской агонии, проклятия пленных и хорал воинственных душ, уже покинувших землю, но еще не принятых небесами.
Возле увязшего в болоте орудия Хмельницкий остановился и почти с минуту рассматривал громадного плечистого польского артиллериста, привалившегося плечами к пушечному стволу, словно он присел передохнуть после утренней жатвы. В груди его торчали две стрелы, в брюшине — копье, плечо было прострелено пулей. Копье, очевидно, оказалось последним, что сразило его, но, уже упав замертво, он все еще сжимал в руке саблю, до конца защищая свое орудие.
Оглянувшись на сопровождавших его полковников, Хмельницкий молча снял шапку. Кривонос, Ганжа и Джалалия сделали то же самое.
— Мужественному воину и смерть ниспослана мужественная, — задумчиво произнес гетман, явно жалея, что артиллерист этот оказался их врагом. — Вечная им всем слава — и братьям нашим, и врагам.
— Врагам — погибель, — презрительно процедил полковник Глух, единственный, кто не снизошел до почести поляку-артиллеристу. — И так будет всегда.
Хмельницкий молча взглянул на него из-под нахмуренных бровей. Жестокость и ненависть по отношению к павшим оставались непонятными ему. Иное дело — к живым.
— Подсчитаны пленные, гетман, — появился на склоне оврага, которым проезжал Хмельницкий со свитой, полковник Федор Лютай.
— Говори.
— Двести семь офицеров. Восемьдесят из них — высокородная шляхта, включая Потоцкого и Калиновского. Восемь с половиной тысяч солдат и пятьсот восемьдесят слуг.
— Слуги меня не интересуют. Какие трофеи? Сколько нами добыто пушек?
— Вот с этой, — указал на так и не отбитое у польских бомбардиров орудие, — будет сорок одна. С порохом и ядрами. До ста возов с продовольствием и порохом, возы со всяким офицерским добром. Есть там и…
— Сколько полегло наших? — вновь прервал его Хмельницкий, не желая осквернять осмотр поля сражения перечнями походной офицерской роскоши.