Олег Слободчиков - По прозвищу Пенда
Потом ватажные пытали гороховских промышленных, знавших Вахромейку. Те отвечали по-разному, но никто не выгораживал Свиста из своей к нему приязни.
Дело было не простое. Если бы ватага возвращалась с промыслов, промышленные передали бы обоих воеводе для его суда, но им всем предстояло оставаться в тайге. Истомка — толмач хороший, он ватаге нужен и полезен. Вахромейка Свист — что есть, что его нет — не велика потеря. А кто из них прав, то един Господь ведает.
Долго думали ватажные вместе с передовщиком и, помолившись, приговорили: раз уж рассудить врагов по правде не могут, а те не желают примирения, пусть судит их Господь по обычаю издревле русскому: биться им на топорах до смерти. У кого топор длинней — тот и прав. Кто победит — с тем Бог.
И решили промышленные люди, что для поединка лучший день следующий — день памяти преподобного Иоанна Лествичника. Бывает, в ту пору домовые бесятся, своих в доме не узнавая, но они поединку не помеха. На преподобного Иоанна на Святой Руси хозяйки пекут из теста лестницы, моля Господа дать их людям для вхождения на небо, в будущую жизнь вечную. И правого, и неправого, и поединщиков грешных на Иоанна Лествичника Господь простит, а судивших помилует.
На том все сошлись. Истомка с радостью поклонился на четыре стороны, и Вахромейка нехотя согласился, что суд справедлив.
Доброхоты долго выбирали место и время для поединка, чтобы было оно ровным, чтобы солнце не слепило глаз и ангелы сверху могли видеть спорящих.
На другой день после молитв все вышли из зимовья на поляну с обдутым ветрами, смерзшимся мхом. Доброхоты проверили топоры, засапожные ножи поединщиков и благословили их на бой за правду.
Воздев руки к небу, Истомка яростно вскрикнул:
— Суди, Господи, и рассуди распрю мою: от беса велеречивого избавь меня и помоги мне, Господи, как помог ты в древности Моисею победить Амалика, а князю Ярославу — окаянного Святополка.
Слишком долго он терпел насмешки и издевки, слишком много накопилось в душе обид, слишком сильна была его вера в свою правду и в помощь Божью. Сбросил Истомка парку, оставшись в замшевой рубахе, и стал нетерпеливо ждать начала боя. Вахромейка же предусмотрительно натянул до глаз лисью шапку, поднял высокий ворот кафтана, молча приготовился к поединку.
Истомка кинулся на обидчика, осыпая его ударами, и Пантелей, взглянув на Третьяка, печально покачал головой. Боевой холоп раз и другой отступил, спокойно отбивая удары, вскоре понял, что противник малоопытен в бою, и стал куражиться: то на ногу ему наступал, то бил обухом. Промышленные, видя неравный бой, с недовольством загалдели.
Вахромейка почувствовал это осуждение и резко ударил острием топора между плечом и шеей толмача, под ворот рубахи. Кровь хлынула ключом, Истомка с разинутым ртом рухнул на колени, на стылую землю, из последних сил откинулся на спину и живыми еще глазами глядел на светлых ангелов, летевших с синего неба, чтобы принять его высвобождавшуюся душу. И расправился лоб бывшего толмача, будто он понял что-то важное, чего не мог уразуметь в прежней, грешной жизни. И покатилась по щеке слеза.
Вахромейка не успел даже устать от боя, хотя грудь его вздымалась и опускалась от дыхания. Он снял шапку, постоял, без сожаления глядя на поверженного противника, метнул дерзкий взгляд на обступивших его людей и, поклонившись, крикнул:
— Согласны ли вы, братцы, что Господь праведный рассудил нас, а не бес лукавый?
Промышленные недовольно молчали. Вахромейка обвел их взглядом и дрогнул, встретившись глазами с передовщиком.
— Я не согласен! — сказал Пантелей и стал снимать саблю.
Скосил на него глаза истекавший кровью Истомка, улыбнулся, да так, с улыбкой, и отдал Богу душу. Ангелы подхватили ее и понесли на суд милостивый.
— Отчего же не согласен? — боязливо спросил Вахромейка и облизнул ссохшиеся губы. И снова, как зимой, блеснули в бороде острые крысиные зубы.
— Оттого, что ты не только обманщик, но вор! — И, оборачиваясь ко всем ватажным, сказал громко: — Головного соболя под заплату в одеяло зашивал… За воровство на Руси исстари казнят смертью!
— Не доказано воровство, — злым, колючим взглядом зыркнул по сторонам Вахромейка Свист. — Кто видел того соболя?
— Потому и выхожу на Божий суд, что не доказано, — спокойно проговорил передовщик, принимая из чьих-то рук топор.
— Ведь Господь наш, сказавший «не кради», сказал «не убий!», — затравленно вскрикнул Вахромейка. — Я кровь пролил не своей волей, а по вашему приговору.
Круг молчал, а Пантелей Пенда потряхивал топором, проверяя, крепко ли держится обух на топорище, вертел его в руке, приручая ладонь к шершавому изгибу березовой рукояти.
— Не переиначивай самого Господа и Спаса нашего, не глумись, — проурчал в бороду и вкрадчивым, кошачьим шагом стал заходить сбоку, держа топор на отлете руки. — А писано святыми Его апостолами так: «Вы слышали, что сказано древними: “не убивай; кто же убьет, подлежит суду”. А Я говорю вам, что всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду…» Древними же сказано, — продолжал Пантелей, пристально наблюдая за противником, — «проклят, кто тайно убивает ближнего своего».
Вахромейка побледнел, лицо его напряглось, плечи приподнялись, и дрогнул топор в руке, готовившейся к обороне. Сошлись два воина, кружа друг против друга, выжидая промашки и оплошности противника.
Достала передовщика острая сталь, скользнув по плечу. Распорола рукав парки, чиркнула по коже. Вахромейка не заметил, что ранил передовщика, но когда кровавая капля скатилась по запястью, окрасив березовое топорище, лишь на мгновение скосил глаз на красное пятно, и в тот же миг усмотрел передовщик открывшийся висок между шапкой и воротом кафтана. Острая сталь проломила тонкую кость. По бороде хлынула кровь, и Вахромейка Свист, выпучив глаза, рухнул лицом вниз.
Постояв над ним со вздымавшейся грудью, передовщик снял шапку, перекрестился, вытер топор о мерзлый мох. Устюжане и холмогорцы, крестясь, подхватили оба тела и понесли их к проруби — обмыть перед отпеванием. Тут же вызвались охотники из туруханцев и гороховцев копать могилы в стылой тунгусской земле. Третьяк подозвал Угрюмку, им предстояло сечь вековые деревья на гробы-домовины.
А когда все разошлись по делам дня, к Пантелею подошла тунгуска. Глаза ее блестели, не было на ее лице ни страха, ни растерянности, тонкие ноздри горделиво раздувались.
— Мэнми бэе[97], — проворковала она, поглаживая смуглыми пальцами распоротый и слегка окровавленный рукав парки. — Аяма[98]. Сонинг[99].