Вальтер Скотт - Вальтер Скотт. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 9
Полагаю, что сам ученый джентльмен разжалобился бы, подумав, скольких старых кобелей он заставил учиться новым фокусам, скольким почтенным попугаям вдолбил новые песни, скольких седовласых филологов перетормошил, тщетно заставляя их забыть старое Mumpsimus и впредь говорить Sumpsimus. Но предоставим все это течению времени. Humana perpessi sumus.[17] Все изменяется вокруг нас — и век былой, и нынешний, и грядущий. То, что вчера считалось исторически достоверным, сегодня становится басней, и то, что сегодня провозглашается истиной, уже завтра может быть объявлено ложью.
Чувствуя, что в беседе о монастыре, в которой я до сих пор считал себя неуязвимым, перевес может оказаться на стороне противника, я, как хитроумный полководец, покинул свою линию обороны и стал пробиваться туда, где ненадежнее, а именно обратился к семьям и имениям местных дворян; мне казалось, что тут я смогу еще долг? обороняться от вылазок противника, сохраняя за собой преимущество. Но ошибся.
Человек в темно-сером костюме обладал гораздо более точными сведениями, чем я, знал подробности, которых я и не стремился запомнить. Он мог без запинки указать, в каком году предки баронов де Хага впервые водворились в своем родовом поместье.[18] Он знал не только каждого тана во всей округе, его родичей и свойственников, но еще помнил наперечет, кто из предков каждого тана пал от руки англичан, кто сложил голову в буйной драке, кто был казнен за измену престолу. Все замки по соседству были ему известны от фундамента до башенки, а что до нескольких древнейших сооружений, уцелевших в наших местах, так он мог бы описать каждое из них от кромлеха до кэрна и изложить их историю, как будто жил тут во времена датчан или друидов.
Оказавшись в унизительном положении человека, который принужден учиться у своего предполагаемого ученика, я понял, что мне ничего не остается, как, по крайней мере для будущих бесед, постараться запомнить побольше из того, что он рассказывает. Все же в качестве прощального залпа, который должен был прикрыть мое отступление, я рискнул пересказать ему поэму Аллана Рэмзи о монахе и мельничихе. Но и на этот раз всезнающий незнакомец обошел меня с фланга.
— Вы, видно, любите шутить, сэр, — сказал он. — Мыслимое ли дело, чтобы вы не знали, что смехотворный казус, о котором вы говорите, явился сюжетом для рассказа задолго до того, как Аллан Рэмзи написал свою поэму.
Я кивнул головой, не желая признаваться в невежестве, хотя об упомянутом рассказе знал не больше, чем любая из почтовых лошадей моего друга Дэвида.
— Я не имею в виду любопытную поэму «Берикские монахи», — продолжал мой просвещенный собеседник, — которая была опубликована Пинкертоном на основе Мейтлендовой рукописи, хотя она и дает детальную, весьма занятную картину шотландских нравов в царствование Иакова Пятого. Я желал бы напомнить о том итальянском писателе, который, насколько мне известно, первый облек в литературную форму этот сюжет, без сомнения заимствованный им из какого-нибудь старинного фаблио.[19]
— Да, несомненно, — подтвердил я, не слишком уясняя себе мнение, к которому столь категорически присоединялся.
— При всем этом меня занимает вопрос, — промолвил приезжий, — решились ли бы вы позабавить меня этим анекдотом, если бы назначение и звание мое были вам известны?
Он сказал это самым безобидным тоном. Я насторожился и ответил со всей вежливостью, что только полнейшее неведение относительно его сословия и звания могли быть причиной неприятности, которую я ему, как видно, доставил, и что я почитаю своим долгом просить прощения за непреднамеренную обиду, как только узнаю, в чем она заключалась.
— Обиды не было, сэр, — возразил он. — Обида возникает только в том случае, когда сам человек чувствует себя обиженным. Я слишком долго страдал от гораздо более оскорбительных и запутанных хитросплетений, так что не могу обидеться из-за распространенного в народе анекдота, даже если он направлен против моей профессии.
— Должен ли я из ваших слов сделать вывод, что беседую с католическим священником?
— С недостойным монахом ордена святого Бенедикта, — сказал приезжий. — Эта община была когда-то основана вашими соотечественниками во Франции, но, к великому прискорбию, революция рассеяла нас по свету.
— В таком случае вы исконный шотландец, — спросил я, — и родом из здешних мест?
— Не совсем так, — ответил монах. — Я шотландец только по происхождению и в этих местах ни разу в жизни не был.
— Ни разу не были и, однако, так точно осведомлены об истории нашего края, наших преданий? Даже все окрестности знаете! Вы удивляете меня, сэр1 — воскликнул я.
— Ничего удивительного в этом нет, — ответил он, — если принять во внимание, что мой дядя, человек редкой души, настоящий шотландец и глава нашей общины, отдавал много свободного времени, рассказывая мне эти подробности о своей родине. А я сам питал отвращение ко всему, что меня окружало, и в течение многих лет не знал лучшего времяпрепровождения, чем приводить в порядок и перечитывать различные обрывки сведений, записанные со слов моего почтенного родича и других старейших бpaтьев нашего ордена.
— Прошу вас, сэр, не счесть мой вопрос назойливостью, но я полагаю, что вы, вероятно, воротились сейчас в Шотландию, дабы поселиться на родине, поскольку от недавней и грозной политической катастрофы так сильно поредели ваши ряды?
— Нет, сэр, — возразил бенедиктинец, — у меня иные намерения. Некий известный в Европе вельможа, доныне исповедующий католическую веру, предложил нам в своих владениях пристанище, где уже собрались несколько рассеявшихся по белу свету братьев, дабы молиться за покровителя и испрашивать у господа прощения врагам своим. В этом новом убежище никто, я думаю, не сможет упрекнуть нас в том, что размер доходов наших не соответствует монашеским обетам нищеты и воздержания; мы же научимся благодарить всевышнего за избавление от мирских соблазнов.
— Многие из ваших монастырей в других странах, — сказал я, — получали весьма порядочные доходы, и все же, если принять во внимание различие эпох, вряд ли любой из них был богаче, чем монастырь в Кеннаквайре. Говорят, что наш монастырь собирал в год около двух тысяч фунтов одной земельной ренты, имел больше пятисот бушелей пшеницы, две тысячи бушелей ячменя, полторы тысячи бушелей овса, множество каплунов и всякой другой птицы, масло, соль, оброк и барщину, торф и яйца, шерсть и эль.
— Даже чересчур много всех этих бренных благ, сэр, — ответил мой собеседник. — Благочестивые жертвователи руководствовались самыми благими намерениями, но их дары пробудили зависть у тех, кто впоследствии подверг монастырь разграблению.