Роберт Стивенсон - Олалла
Олалла покачала головой.
— Вы должны уехать сегодня, — повторила она, потом махнула рукой и изменившимся, охрипшим голосом прибавила:
— Нет, не сегодня, завтра?
Видя, что решимость ее поколебалась, я снова обрел надежду. Я протянул к ней руки и позвал: «Олалла!» Она метнулась ко мне и крепко прижалась к моей груди. Горы заходили вокруг нас, земля под ногами закачалась: точно сильный удар обрушился на меня, и я на мгновение ослеп и оглох. Но Олалла тут же оттолкнула меня, резко вырвалась и замелькала между деревьями, как быстроногая лань.
Я стоял на холме и кричал во весь голос, рассказывая горам о своей любви. Потом я пошел домой. Нет, не пошел — полетел. Олалла оттолкнула меня, пусть. Но стоило мне позвать ее, она кинулась ко мне в объятия, все остальное — девичьи причуды, которые свойственны даже ей, так непохожей на всех других женщин. Уехать отсюда? О нет, моя Олалла, я не уеду! Совсем близко от меня запела птица — в это время года птицы поют редко, и я подумал, что это — доброе предзнаменование. И снова вся природа — тяжелые незыблемые горы, легчайший листок, крохотная, быстрая в полете мушка, тенистые рощи, — все опять поплыло передо мной, все приняло новое обличье, полное жизни и ликующей радости. Солнце ударило по склонам гор, как молот по наковальне, и горы заколебались; земля, облитая мощным потоком света, откликнулась пьянящими ароматами, леса заалели огнем. Я ощутил, как животворящие токи заходили в земле, наполняя ее экстазом. Что то первозданное, дикое, необузданное и неистовое было в моей любви, вот он, ключ к тайнам природы! Камни под ногами, и те ожили и стали моими единомышленниками. Олалла! Ее прикосновение пробудило во мне то древнее чувство общности с землей, то ликующее настроение, которое человек утратил среди своих цивилизованных собратьев. Любовь пылала во мне, как гнев, нежность яростно клокотала, я ненавидел, обожал, жалел, боготворил ее. Мне казалось, что она связывает меня и с миром ушедших и с чистым и милосердным богом: Олалла была для меня сразу и святой и диким животным; воплощением невинности и скрытых, неукротимых сил земли.
Голова моя кружилась, когда я вступил во дворик замка, но вид сеньоры тут же отрезвил меня. Она была вся лень и довольство; щурилась от яркого солнца, наслаждаясь бездельем; ее безмятежная отрешенность подействовала на меня, и я застыдился своего восторга. Я остановился на секунду и, стараясь подавить в голосе дрожь, сказал ей как можно сдержаннее два три слова. Она посмотрела на меня со своим безграничным добродушием; ее приглушенный голос шел из царства покоя, царства снов, и первый раз за все время я вдруг почувствовал что то похожее на уважение к этому невинному, неизменно счастливому существу и подивился на себя, что оказался способным на такое сильное возмущение духа.
На моем столе лежал листок той самой желтой бумаги, какую я видел в комнате, выходящей на север; на ней было что то написано карандашом рукой Олаллы; я взял листок, и сердце у меня тревожно забилось. Олалла писала: «Если у вас есть хоть капля жалости к Олалле, если сердце ваше способно сострадать несчастью другого, уезжайте отсюда сегодня же, заклинаю вас богом, честью, вашим добрым сердцем, уезжайте». Я смотрел на записку в полном отупении, мало помалу жизнь стала представать предо мной, как она есть, — горькая и безрадостная; солнечный свет померк над голыми вершинами, и меня затрясло от предчувствия надвигающейся беды. Вдруг разверзшаяся пустота причинила почти физическую боль. На карту были поставлены не просто счастье, любовь, — дело шло о самой жизни. Я не могу потерять ее. Я повторял и повторял эти слова, потом, как во сне, подошел к окну, толкнул раму и сильно поранил руку о стекло. Кровь так и брызнула из запястья. Самообладание тотчас вернулось ко мне, и я зажал большим пальцем пульсирующую струйку и стал думать, что делать. В моей полупустой комнате не было ничего, чем можно было остановить кровь. К тому же один я бы не справился. Олалла поможет мне, с надеждой подумал я, вышел из комнаты и бросился вниз, все еще зажимая пальцами ранку.
Ни Олаллы, ни Фелипа не было видно, и я пошел к нише; сеньора дремала возле самого очага, ибо никакая жара, по видимому, не была для нее слишком сильной.
— Простите меня, — начал я, обращаясь к сеньоре, — за то, что я беспокою вас. Мне нужна ваша помощь.
Она взглянула на меня сонно и спросила, в чем дело; в тот же миг дыхание ее прервалось, она стала точно принюхиваться к чему то, раздувая ноздри, вдруг очнулась ото сна и вполне ожила.
— Я порезался, — сказал я, — и, боюсь, довольно сильно. Посмотрите! — И я протянул к ней обе руки, по которым текла, капая на пол, кровь.
Ее огромные глаза стали еще больше, а зрачки совсем обратились в точки, безразличие спало с лица, оно стало выразительным, хотя и загадочным. — Меня немного удивило такое превращение; но не успел я ничего сказать, как она быстро поднялась с ложа, подошла ко мне и схватила мою руку. В тот же миг рука была у нее во рту и она прокусила ее до кости. Острая боль, фонтан крови, ужасное сознание происходящего потрясли меня, и я с силой оттолкнул ее; но она снова бросилась на меня, как львица, издавая нечеловеческие вопли; я сразу узнал их: я слышал их в ночь, когда с гор налетел ветер. Сила безумных известна, я же с каждой минутой слабел от потери крови; голова моя кружилась от этого внезапного и гнусного нападения, и мне уже некуда было отступать: спина моя коснулась стены. Вдруг как из под земли между мной и матерью выросла Олалла; следом за ней, преодолев двор чуть ли не одним прыжком, на помощь подоспел Фелип. Он бросился на мать и повалил ее на пол.
Страшная слабость охватила меня, я, как в трансе, все видел, слышал и чувствовал, но не мог шевельнуть пальцем. Я слышал у моих ног возню, слышал звериный вой безумной, у которой отняли добычу. Чувствовал, как Олалла крепко схватила меня (волосы ее падали мне на лицо) и почти с мужской силой потащила по лестнице в комнату. Дотащив меня до кровати, Олалла бросилась к двери и заперла ее, прислушиваясь к нечеловеческим воплям, сотрясавшим дом. Потом, легкая и быстрая, как луч света, опять нагнулась ко мне и стала перевязывать мою руку, качая ее и прижимая к груди. При этом она что то приговаривала, воркуя, как голубица. Это не были слова, но лепетание ее было прекраснее любых слов, бесконечно ласковое, бесконечно нежное; и все таки, слушая ее, я не мог отделаться от мысли, которая жгла мое сердце, ранила, как кинжал, точила, как точит червь прекрасный цветок, оскверняя мою великую, святую любовь. Да, это были прекрасные звуки, и родило их человеческое сострадание, но не было ли это безумием?
Я лежал весь день. Еще долго крики и вопли злосчастного существа, борющегося со своим слабоумным отпрыском, оглашали дом, вселяя в мою душу отвращение, отчаяние и печаль. Это был похоронный плач над моей любовью, любовь моя была смертельно ранена, и не только ранена, она стала для меня проклятием; и всетаки, что бы я ни чувствовал, что бы ни думал, она жила во мне, затопляя сердце нежностью; глядя на Олаллу, чувствуя ее прикосновение, я забывал все. Это чудовищное нападение, мои сомнения относительно Олаллы, что то дикое, животное, отличающее не только характер ее родных, но и бывшее в основе нашей любви, — все это хотя и ужасало меня, делало больным, сводило с ума, не могло, однако, разрушить очарования, под которое я попал.