Матвей Гейзер - Зиновий Гердт
Стоявшая рядом Лидия Борисовна Либединская заметила: «Если уж судить о национальной принадлежности по внешности, то ни в Пушкине, ни в Лермонтове нет и оттенка славянской внешности. А Гоголь? Разве он похож на типичного русского? А есть ли более русский писатель, чем Николай Васильевич? О его отношении к евреям говорить не буду, но если уж о внешности — она далека от русской».
Вся наша компания — кроме упомянутых, там были Борис Жутовский, Юрий Рост, Александр Иванов — расхохоталась, а Зиновий Ефимович, задрав голову, поглядел на Иванова и обратился к окружающим: «Посмотрите, вот Саша Иванов, и по происхождению, и по языку — русский человек и истинно русский поэт. А многие его принимают за еврея: длинный нос, печальные глаза, насмешливый взгляд… А уж за мастерство и умение съехидничать, высмеять — его начисто причислили к евреям, как будто ирония, насмешливость, юмор свойственны только этой нации». Тут в разговор вмешался сам Александр Иванов: «И все же иронизировать над собой, сочинять анекдоты о себе, смеяться во спасение евреям свойственно больше, чем другим народам». И он прочел стихи Игоря Губермана:
Под грудой книг и словарей,Грызя премудрости гранит,Вдруг забываешь, что еврей;Но в дверь действительность звонит…
…В природе русской флер печалиВисит меж кущами ветвей:О ней не раз еще ночамиВздохнет уехавший еврей.
Здесь в стихотворную «дискуссию» включился художник Борис Жутовский, прочтя строки того же Губермана:
Я сын того таинственного племени,Не знавшего к себе любовь и жалость,Которое горело в каждом пламениИ сызнова из пепла возрождалось.
Лидия Борисовна и я закурили, я предложил сигарету и Зиновию Ефимовичу, но он отказался: «Уже накурился, больше шестидесяти лет курил очень много, недавно бросил. Разумеется, инициатива исходила не от меня». Неожиданно он встал прямо, будто на сцене, и прочел собравшимся еще одно стихотворение Губермана:
Летит еврей, несясь над бездной,От жизни трудной к жизни тяжкой,И личный занавес железныйВезет под импортной рубашкой.
И снова вспоминаются мне слова Гердта, записанные вскоре после вечера в Доме актера: «Я — человек в полной мере политизированный. В своих освободителях я первым числю Горбачева. Если задуматься, то даже разговаривать о первом лице государства в вольных тонах без него сейчас было бы невозможно. Я никогда не забуду, что он сделал для меня лично, — он дал мне свободу… Помню, когда Горбачев стал генсеком, на третий-четвертый день среди какой-то уличной публики он спрашивал: “Вам не надоело слышать одно, а видеть другое?” Я подумал: “Боже мой, его посадят!..”».
Пройдут годы, и Гердт полюбит человека, сменившего Горбачева и не очень высоко оценивавшего его деятельность. И тем не менее Зиновий Ефимович рассказывал: «А что касается Ельцина, то он меня восхитил, когда выходил из партии… Если бы был объявлен конкурс на лучший короткий документальный фильм, то думаю, им стали бы кадры, как Борис Николаевич Ельцин выходит из партии. Я залюбил его на всю жизнь…»
Разумеется, Гердт далеко не во всем соглашался с Ельциным: «Он доверял жутким советчикам. Умение выбрать советчиков — это талант, которым наш президент не обладал». Зиновий Ефимович вспоминал: «Самое жуткое разочарование в старости моей — это он (Ельцин). Я всю старость его любил! Я всю старость им восхищался! Я всю старость болел за него! И такое разочарование на меня обрушилось. Я иногда думаю: может, я не виноват? И старость моя тут ни при чем? Может, это с его возрастом связано: старческая нетерпимость (в Чечне), несправедливость (к Сергею Ковалеву), неразборчивость в людях…» Говорил он и другое: «Он разочаровал меня, хотя, как большинство населения, я не вижу никого другого в тот момент на его месте».
Отношение Гердта к политикам могло меняться, но отношение к России оставалось неизменным. Он мог восхищаться красотой других стран, их чистотой, порядком, изобилием. Мог глубоко чувствовать свое родство с землей Израиля, с его народом. Но родиной своей он считал только Россию. «Я побывал во многих странах, — говорил он, — это были интересные и замечательные путешествия, встречи… Но любовь моя к России — это прекрасная и, как сказано у поэта, “высокая болезнь”».
Глава восемнадцатая «НЕ НАДО ВСЕ СВАЛИВАТЬ НА БОГА…»
Однажды Гердта спросили:
— Зяма, как жизнь?
— Проходит… — ответил актер.
В последние годы и особенно месяцы жизни здоровье Гердта заметно ухудшилось. В беседе с журналистом «Московского комсомольца» Ильей Мильштейном Зиновий Ефимович сказал: «Я знаю, что старость — неприятная вещь, но никак не мог предположить, что она до такой степени отвратительна. Мои недуги усугублены ранением: одна нога у меня короче другой, поэтому искривлен позвоночник… Иногда, уже просто исходя кашлем, я прижимаюсь к Тане и шепчу (умоляюще): “Боже мой, помоги мне… я хочу умереть… нет, я не хочу умереть, но я не могу больше!”».
Рассказывают, что когда Зиновий Ефимович был уже безнадежно болен, только Татьяна Александровна находила слова: «Зямочка, надо». И слова эти оказывались действенными. Но в периоды — к концу жизни их становилось всё меньше, — когда приступы болезни отступали, Гердт громогласно сообщал, что не желает интересоваться своим здоровьем: «Это для меня неинтересная тема! Ну что жаловаться? С годами я все чаще попадаю в больницу. Там у меня постепенно выработалась система “сравнительных недугов”. Я вижу, как страдают и умирают люди, которые гораздо моложе меня. После этого сетовать на свои телесные муки стыдно и гадко. Это невыносимо, просто невозможно! И я не жалуюсь. Пока не душит новый приступ…»
Только приступ заканчивался — Зиновий Ефимович становился другим человеком: встречался с друзьями, появлялся на всевозможных мероприятиях: «Если здоровье позволяет и есть настроение, я хожу на тусовки. Только ставлю условие, что не будет двух лично мне неприятных людей. Все остальное человечество меня устраивает, а они — нет. Причем речь идет не о моих врагах. Они-то ко мне относятся с большим почтением… Но я их столь не почитаю, что просто… внуку показываю: вот видишь, мальчик, по телевизору выступает человек, он многого добился в жизни, но, поверь мне, как это ужасно — быть внуком такого человека!»
У Гердта и прежде случались приступы беспричинной тоски, ужасного чувства подавленности, которое невозможно объяснить. Теперь они стали чаще. Спасали друзья, которых он всегда ценил и не уставал называть поименно. Правда, многие из них уже ушли — Булат Окуджава, Давид Самойлов, Михаил Львовский. Тем дороже были те, что остались: Александр Ширвиндт, Петр Тодоровский, Михаил Швейцер, Валентин Гафт.
Вот рассказ Зиновия Ефимовича о его коллеге и друге Евгении Вениаминовиче Сперанском: «Он замечательный поэт и прозаик, в прошлом — один из основателей образцовского кукольного театра. Ему 92. У него дача в “Туристе”, по Савеловской дороге; я отвожу его туда каждый год. Да какая дача: двухэтажный куриный домик, мансардочка. Внизу живут две женщины: жена и ее сестра. Он просыпается каждый день в шесть утра, по вертикальной стремяночке забирается в свою келью, садится за машинку и сочиняет… Но прошлое лето было таким холодным, что у него коченели пальцы. А дров для печки маловато. И он собирал валежник. А после мне рассказывал, как собрал все ветки на участке и… дворик таким красивым стал! “А я ведь работаю на красоту, — объяснял он мне, — значит, неважно, что я в тот день ничего не написал, правда?” Это меня так восхитило!»
Но ни родные, ни друзья не могли отвлечь артиста от размышлений о смерти, о том, что он оставит после себя. Однажды он признался мне (а может быть, у него просто вырвалось), что не хочет быть верующим: «Слишком поздно ко мне пришло размышление об этом. Поздно, поздно…»
Боялся ли он смерти, посмертного воздаяния? Мне, да и не только мне, казалось, что нет. Синагогу он не посещал, да и в церквях не бывал, разве что в качестве туриста. Скорее, он жалел о возможностях, упущенных им в жизни, о ролях, которых не сыграл, о людях, которым не смог помочь. Известно, что он не раз повторял слова из Мидраша: «Ребенок входит в мир со сжатыми кулаками: “Весь этот мир — мой, и быть ему в моих руках”. Человек покидает мир с раскрытыми ладонями: “Вот я ничего с собой не забираю”». Воистину, Гердт все оставил нам, живым.
Я нашел в своих записях беседу с ним по телефону. Это было под Новый, 1996 год. Я высказал ему свои пожелания, а он, не дослушав их, сказал: «Я знаю, вы пожелаете мне долголетия. Знакомо ли вам имя Бахья бен Ашера, еврейского философа, жившего в Испании в XIV веке? Так вот он сказал, что всякий, кто часто думает о смерти, улучшает себя». Я же напомнил слова Гейне о том, что «человек, постоянно размышляющий о смерти, наполовину мертв». Спустя какое-то время я позвонил Зиновию Ефимовичу и попросил его записать афоризм из «Этики» Спинозы: «Свободный человек ни о чем так мало не думает, как о смерти; мудрость его заключается в размышлении не о смерти, а о жизни». «Я так и знал, что в нашем разговоре точку поставит Спиноза», — произнес Гердт.