Элла Вашкевич - Фаина Раневская. Психоанализ эпатажной домомучительницы
И Качалов… Ему, правда, я свалилась не на голову, а упала в обморок на руки. Но и он не прогнал меня. Мы стали большими друзьями.
А одно воспоминание я храню особенно бережно. Встреча со Станиславским. Нет, мы не были знакомы, но однажды мне удалось подкараулить его около дома. Понимаете, я, как и многие другие восторженные поклонники таланта, поджидала своего кумира то около дома, то около театра. Я не навязывалась со знакомством — он был так велик, а я так ничтожна… Но хотя бы посмотреть издали. Ведь и червяк может смотреть на солнце, если обзаведется глазами.
Однажды мне сказочно повезло: я увидела Станиславского, выезжающего из ворот дома на пролетке. Что-то перевернулось во мне, и я, не задумываясь, побежала за пролеткой, крича: «Мальчик мой! Мальчик мой ненаглядный!» И посылала ему воздушные поцелуи. Удивительно, но он не рассердился, не отвернулся от меня. Напротив, засмеялся и тоже стал посылать воздушные поцелуи. Так он и доехал до угла — со смехом и поцелуями…
Это была наша единственная встреча. Наверняка он не запомнил смешную девицу, которая выкрикивала глупости и бежала за его пролеткой. Но для меня это было событием, запомнившимся на всю жизнь. Он был истинно велик, Станиславский, велик во всем, даже в отношении к глупой поклоннице. Я считаю себя его ученицей…
Я перебираю воспоминания, как сухие осенние листья. Я перебираю в памяти ушедших от меня дорогих людей, как фотографии в альбоме, и каждый снимок оживает, стоит лишь прикоснуться к нему.
Помню, как столкнулась с Шостаковичем в больничном коридоре и тут же радостно ляпнула: «Как хорошо, что вы здесь!» А он смеялся…
Помню, как в Крыму Волошин жарил на касторке мелкую рыбешку. Кажется, бычков… Он подкармливал наше семейство — меня, Павлу Леонтьевну, Ирину и театральную костюмершу, которая тоже жила с нами. Вонь от касторки стояла невыносимая, и я убегала на соседний двор, чтоб хоть как-то отдышаться. А Волошин страшно расстраивался, переживал, что я останусь голодной. Через годы, узнав об ужасах блокадного Ленинграда, я плакала, вспоминая эту рыбку в касторке. Мне было стыдно. Наверное, я была не так уж голодна, если могла отказаться от еды только из-за касторового запаха.
А однажды мы упросили Волошина остаться у нас переночевать — в тот день было много выстрелов, и нам было просто страшно. Я даже помню дату: 21 апреля 1921 года… Он не спал всю ночь, а утром показал нам стихотворение, которое написал. Это знаменитая его «Красная Пасха». Я вам прочту…
Зимою вдоль дорог валялись трупыЛюдей и лошадей. И стаи псовВъедались им в живот и рвали мясо.Восточный ветер выл в разбитых окнах.А по ночам стучали пулемёты,Свистя, как бич, по мясу обнажённыхМужских и женских тел.Весна пришлаЗловещая, голодная, больная.Глядело солнце в мир незрячим оком.Из сжатых чресл рождались недоноскиБезрукие, безглазые… Не грязь,А сукровица поползла по скатам.Под талым снегом обнажались кости.Подснежники мерцали точно свечи.Фиалки пахли гнилью. Ландыш — тленьем.Стволы дерев, обглоданных конямиГолодными, торчали непристойно,Как ноги трупов. Листья и траваКазались красными. А зелень злаковБыла опалена огнём и гноем.Лицо природы искажалось гневомИ ужасом.А души вырванныхНасильственно из жизни вились в ветре,Носились по дорогам в пыльных вихрях,Безумили живых могильным хмелемНеизжитых страстей, неутолённой жизни,Плодили мщенье, панику, заразу…
Зима в тот год была Страстной неделей,И красный май сплелся с кровавой Пасхой,Но в ту весну Христос не воскресал.
А мы жили в этом ужасе и каждый день ходили в театр, репетировали, играли… Это было странное время…
Помню эвакуацию, Ташкент, оборванца на базаре, который пытался стащить кошелек у Ахматовой. Я сказала ему: «Как же тебе не стыдно! Она из Ленинграда, голодная…» И он исчез, а через десять минут принес горячий пирожок, ткнул его в руки Ахматовой: «Ешь!» И пропал в базарной толпе окончательно, навсегда. Он украл пирожок для нее!
Я плачу, когда вспоминаю, как Ахматова лежала на кровати с посиневшими губами, а вокруг глаз ее была прозрачная предсмертная темнота. Это было после постановления в 1946 году [12]. Она сказала мне тогда: «Фаина, я не понимаю, зачем нашей великой стране, победившей фашизм, понадобилось проехать всеми своими танками по грудной клетке одной старой женщины?» Она ошибалась. Она не была просто «одной старой женщиной», поэтому понадобилась тяжелая артиллерия, чтобы заставить умолкнуть ее музу.
Я улыбаюсь, когда вспоминаю, как поддразнивала Любочку Орлову. Она так любила наряды! И я дразнила ее этой любовью. Помню, как-то после поездки Любочки в Америку сказала, изображая ее: «Ах, опять жена Чаплина была в своем «беременном» платье! Напрасно съездила, придется ехать еще раз!» Любочка не обижалась. А однажды мне пришлось держать ее у себя больше трех часов — она забежала на полчасика, но Лизе [13]очень хотелось блеснуть перед ухажером в Любочкиной норковой шубке. Мы думали, что Любочка ничего не заметит, да и по правде говоря, Лизе шубка была куда нужнее — внешностью она обладала весьма невзрачной, а замуж очень хотела. Но, видимо, впечатление, произведенное на ухажера, было совершенно убийственным, так как Лиза прогуляла три часа вместо тридцати минут, на которые мы договаривались. Я извивалась, как глист в унитазе, чтобы Любочка ничего не заподозрила, так как вышло бы неловко.
Знаете, мне всегда говорили, что Любочка очень уважает мой талант, считает меня выдающейся актрисой. Но я думаю, что она просто меня жалела. Мы были такие разные! Она — ухоженная красавица, всегда по моде одетая, и я — старая уродка, давно забывшая о моде и следившая лишь за тем, чтобы на одежде не было прорех. Честно говоря, я ей завидовала. Мало того, что она была красива, но ее готовили в актрисы чуть не с младенчества. А ведь Орловы — старинный дворянский род. Но никто не всплескивал руками, восклицая: «Как можно? Дочь Орловых — и будет кривляться на потеху толпе? Что скажут люди?» Наоборот, Любочку учили театральному мастерству, пению, игре на фортепиано… Ею гордились. Может, это потому, что она была красива? И брак ее с Александровым [14]был очень удачен. Они были такой гармоничной парой! Она помогла ему стать известным режиссером, а он сделал ее примой советского кинематографа. Но главное — они любили друг друга всю жизнь. Прав был Надсон. Красота — действительно великая сила…
Помню первую встречу с Твардовским [15]. Удивительного таланта человек! Он забрел ко мне поздно ночью. Сказал, что вернулся домой без ключей, а никто не открывает, видимо, уехали на дачу. А ему очень, очень нужно в туалет! Свое появление на пороге моей квартиры оправдывал моей интеллигентностью, чем рассмешил меня до слез. Потом нередко забегал попить чаю, просто поговорить. Часто просил водки, но я ему не давала, нельзя ему было пить.
А вот Качалова могла выручить рюмкой-другой, когда он, тайком от жены, хотел выпить. Но Качалов выпивал рюмку и останавливался. Ему больше и не требовалось. Твардовский — дело другое…
Они были такими разными, мои друзья. Но все — талантливы до невозможности, все — остро-замечательные люди. Невозможно перечислить их всех. Начинаю и сбиваюсь. Это так же, как расставлять книги в новом книжном шкафу. Сначала начинаешь разбирать потрепанные томики, разделять их по авторам или содержанию. Поэтов — к поэтам, романы — к романам… А потом случайно открываешь какую-нибудь из них и вот уже сидишь на полу, читая, а вокруг — сплошной книжный развал…
Я знала и любила многих, и многие знали меня, а некоторые даже любили. Но все они ушли, остались лишь листья-воспоминания. Я — как брошенная под дождем собачонка, оставленная хозяином в одиночестве. Хозяин обещал вернуться, и собачонка верно ждет, не зная, что хозяина уже и нет вовсе, и никто не заберет ее из-под дождя. Вся разница между мной и такой собачонкой: я знаю, что за мной никто не вернется, и осталось мне лишь одиночество…
Конечно, есть и новые друзья, молодые, полные сил. Но это все не то. Они слушают мои воспоминания, смотрят мне в рот, но разве это мне нужно? Я не хочу передавать воспоминания, я хочу разделить их. Мне бы поговорить с кем-нибудь, кто помнит то же, что и я. А молодые мои друзья представляются мне неандертальцами. У них совсем другие воспоминания! И я — динозавр, последний динозавр, которого почитают как музейный экспонат, и именно поэтому до сих пор не съели.