Таганка: Личное дело одного театра - Леенсон Елена
«Жизнь Галилея». Галилей — В. Высоцкий
Но великий герцог еще так юн, а его придворные ученые так безнадежно догматичны. Стойко охраняют они веру в стройный порядок системы «божественного Аристотеля». Заставить их посмотреть в телескоп и самим убедиться невозможно. Церемонная шеренга черных мантий ученых и черно-белых — придворных дам не дрогнет. Никто не выйдет из ряда, не унизится до того, чтобы подняться к ненавистной «трубе» Только шаг вперед, отказ — и обратно, в ряд. Их фигурам доступен только ход пешки, на одну клетку. Новые звезды «не могут существовать» просто потому, что они «не нужны», ибо грозят разрушить стройность системы. Кажется, ясно?
Тщетно Галилей будет упрашивать всех по очереди: каждый как по команде повернет от него голову вбок. И великому герцогу тоже скомандуют. Тщетно хор мальчиков своей чистой мольбой прервет действие и попросит: «Люди добрые, посмотрите в эту трубу!» Люди услышат только темный глас монахов: «Воздержитесь, чада, можно увидеть не то, что надо!» И когда Галилей все-таки будет настаивать: ведь у Аристотеля «не было подзорной трубы!..» — тут уже вера в авторитарную власть вздыбится в полном, искреннем негодовании. Он посягнул на самое святое! «Если здесь будут втаптывать в грязь Аристотеля!» — визжит философ. Довольно! Процессия удаляется.
Здесь падает вера Галилея в могущество доказательств, в силу факта, подрывается решимость действовать любым путем. Протащить истину любой ценой, «на брюхе» не удалось. Его «раболепие» оказалось напрасным. Хитрость окольных путей — бессильна и обманчива. Галилей угрюмо бросает камень вверх, но уже не ради «доказательств», а скорее потому, что это единственное движение, на которое он еще остался способен[111].
Почуяв это, реакция переходит в атаку. Вокруг Галилея закружил мерзкий хоровод в черных сутанах. Над ним издеваются, его оплевывают, проклинают. Пускают в ход угрозы, соблазны, убеждения и, наконец, испытав все средства, запрещают его веру: учение Коперника объявлено «безумным, нелепым и еретическим». Галилею затыкают рот. Он вынужден замолчать. ‹…› Наука уходит в подполье. Монахи со свечами и кадилами снуют вокруг дома. Черная блестящая стена множит их блики. В ночной тиши одинокий Галилей сидит за своим рабочим столом, упрямо сжав кулаки. Маленький монах с льняными волосами и бледным испитым лицом чуть слышно приближается к нему. Вот еще один человек, который захотел убедить Галилея отказаться от научных исследований. Длиннейший монолог Фульганцио В. Золотухин произносит как исповедь жизни целого народа, как молитву, скорбную, проникающую в душу. ‹…› И на мгновение кажется: а может быть, он действительно прав, этот истощенный физик-монах, что опустился сейчас на колени и поднял усталые глаза к небу? Может быть, в самом деле есть некое «благородное материнское сострадание»… в том, чтобы не подрывать привычной веры, определенного порядка, неизменного круговорота, в котором живут его родители — бедняки из Кампаньи? Отнять у них веру — значит предать и обмануть их. Ведь если Священное писание лжет — «нет никакого смысла в нашей нужде; трудиться — это значит просто гнуть спину и таскать тяжести, в этом нет подвига…»
И вдруг смиренно льющийся голос заглушается грубым рокотом: «Почему порядок в нашей стране — это порядок пустых закромов?!» Галилей подымается лбом вперед, кулак рубит стол: «Я насмотрелся на божественное терпение ваших родных, но где ж их божественный гнев?!» Обвинения сыплются на голову коленопреклоненного монаха. Но, как бы почувствовав, что они могут быть равно обращены к нему самому, Галилей постепенно стихает. Почти дружелюбно бросает он на пол перед маленьким монахом свою рукопись, тем самым беря его в ученики. И голос ученого звучит печальной лаской: «Я объясню тебе, я объясню тебе…» Склонился над книгой Фульганцио. Задумался Галилей. А высоко над ними засветилась тонкая медь чуть искривленной вращающейся сферы.
Молчание длилось восемь лет. До тех самых пор, когда однажды в комнате Галилея не появился бывший его ученик и жених его дочери Вирджинии — Людовико. Изящный, в черных очках, с современным портфельчиком в руках, он принес нежданную весть: новым папой будет просвещенный человек. При этом Людовико не преминул напомнить Галилею о его обязательстве молчать и не «вмешиваться в споры о вращении Земли вокруг Солнца». Куда там! Галилей рванул со стола скатерть, едва не расплескав вино. Прочь! «Мир приходит в движение!» Вновь послышались ему победные звуки фанфар. Трубить сбор! Приборы на стол! Приготовить все к новому эксперименту — мы будем изучать солнечные пятна! Забегали в волнении ученики, комната вмиг преобразилась. А в центре, широко расставив ноги, встал, как капитан, Галилео Галилей (только тут стало ясно, чего стоило такому человеку его восьмилетнее молчание!).
Он почти не заметил, как покинул его дом и его дочь оскорбленный Людовико. Не обратил внимания, что дочь упала перед ним без чувств. Переступив через нее, Галилей жадно приник к прибору: «Я должен, должен узнать!»
Словно подхватив радостный клич Галилея, вдруг вспыхнул красный свет, зашатались и раздвинулись стены (монахи не смогли их удержать). Народ высыпал на площадь как из решета. Зазвучал лихой карнавальный мотив — «Хотели юмор сгубить…».
Реплика Ю. П. Любимова
Я взял музыку Шостаковича к поэме Евтушенко «Бабий яр»[112] и спросил разрешения композитора в два раза увеличить скорость — он разрешил.
«Блестяще, темпераментно поставлена в театре сцена „Ярмарка“. Под музыку Шостаковича на слова Е. Евтушенко „Хотели юмор сгубить…“ развертывается вакханалия. Куплеты сменяются плясками — лейтмотив всего: долой власть, каждый сам себе господин»[113].
Оборванный люд заплясал, запел. Выскочили лицедеи, подняли пугало Галилея из рогожи, высекли голую куклу кардинала и кинули прямо в зал. Запели озорную песню о Земле и Солнце, каждый куплет изображая пантомимой — грубо, эротично, с перцем. А припев скандируют все:
А я скажу на это так:
Хоть что бы ни случилось,
Хочу начальством быть себе!
Не так ли, ваша милость?!
И пошла вакханалия. Фривольные жесты, акробатика, уродец заплясал на костылях. В такт пляске заходили ходуном черные блестящие стены в глубине. Нищий люд двинулся в танце вперед, на нас. За девицами в драных юбках — парни с дубинами, будто круша все на пути. Вот почему страшились церковники учения Галилея. Оно чревато бунтом. ‹…›
К. Рудницкий писал: «Власть сильнее разума. Власть сильнее гения. Власть сильнее даже самого властителя: у нее своя, не зависимая от личности, воля и логика. Мальчик Медичи, которого точно и экспрессивно сыграла 3. Славина, может интересоваться подзорной трубой Галилея. Но когда мальчик станет герцогом, он холодно и надменно пройдет мимо Галилея и распорядится отдать его в руки инквизиторам. Вновь избранный папа, тот самый математик и либерал, он, как человек, сочувствует Галилею. Пока не одет. Пока перед нами голый жирненький мужчина в цвете лет, который, вальяжно расположившись на троне, рассуждает о значении наук. Степень сочувствия, однако, умаляется на глазах по ходу гениально задуманного Брехтом процесса облачения папы. Когда тело святейшего отца закрыли блистающие ризы, когда умную голову его украсила величественная тиара, когда Любимов одним неотразимо-точным движением приподнял повыше папский престол вместе с актером В. Соболевым, — о, тогда, с этой высоты, сочувствие еретику невозможно. Папа соглашается: пусть Галилею покажут — только покажут! — орудия пытки. Этого будет достаточно, — кивает головой кардинал-инквизитор, — господин Галилей ведь разбирается в орудиях»[114].