Юлий Дунский - Гори, гори, моя звезда...
Искремас оглянулся и похолодел: между скамейками стоял ревкомовский писарь, тот самый, которого штабс-капитан собирался повесить по закону. Был Охрим в своих галифе и хромовых сапогах, только на плечи накинул рыжую домотканую свитку. Свитка эта была вся мокрая: на дворе шел дождь.
— Вы ко мне, това… э-э… сударь? — спросил Искремас дрогнувшим голосом. И вслед дамам: — Продолжайте.
По дороге на сцену Охрим забрал из Крысиных рук котелок с обедом. Девчушка пискнула протестующе, но Искремас замахал на нее руками, приказывая молчать.
Рядом со сценой был чуланчик — то ли гримерная, то ли комната режиссера. Туда и завел Искремас писаря.
— Они вас отпустили?!
— Они отпустят! — усмехнулся Охрим и пригладил ладонью мокрые волосы. — Утекли мы с председателем.
Рассказывая, он выуживал из котелка картофельные блины-дранцы и с нагулянным в тюрьме аппетитом поедал их.
— Вы можете на меня положиться!.. — сказал Искремас с жаром.
Писарь снисходительно улыбнулся:
— Я тут у вас дождь пересижу.
Искремас заволновался:
— Конечно! Конечно!
За дощатой стенкой затопотали сапоги, забрякали шпоры, раздались офицерские голоса:
— Анюта, Маргарита Власьевна! Какое зрелище очам!
— Ор-ригинально! Ор-ригинально!
Искремас с тоской огляделся: запасного выхода в чулане не было, окон — тоже.
— А где ваш деспот и тиран?
Дамский голос ответил:
— Уединился вон туда…
— С хористочкой?.. Сейчас мы нарушим ихний тет-а-тет!
За стенкой засмеялись, заговорили все вместе, так что слов было не разобрать.
Охрим неторопливо отцепил от пояса фляжку-манерку. Из ее горлышка почему-то торчал фитиль. Писарь чиркнул спичкой, и фитиль, потрескивая, задымил голубым дымком.
— Что это? — прошептал Искремас.
Охрим ответил, не понизив голоса:
— Бомба, самоделочка… Были фабричные, да кончились.
Он поставил бомбу на пол у своих ног, достал кисет и стал сворачивать цигарку.
— Теперь пускай заводят, — сказал он. — В случае чего, тикайте через зал…
Искремас стиснул между коленями обе ладони — чтоб не дрожали. Офицеры за стенкой по-прежнему любезничали с дамами.
Цигарка была готова. Охрим взял с пола бомбу и прикурил от тлеющего фитиля, который уменьшился уже почти вдвое. Искремас, чтоб не глядеть, отвернулся. А писарь поставил бомбу на место, взял со столика коробку с гримом и уважительно понюхал.
— Товарищ режиссер, — сказал он, смущаясь. — Вот можете вы определить человека — годится он в артисты или нет?
— А почему это вас интересует? — спросил Искремас по-прежнему шепотом.
Писарь застеснялся еще больше.
— Вообще-то, ведь я учитель… И театр для меня — мечта… Как вам выразить? Звезда на небе жизни. А вот храбрости не хватает…
За перегородкой сказали:
— Господа, дождик поутих.
Снова застучали сапоги: это офицеры уходили.
Охрим прислушался, сказал:
— Ну, добре. За театр мы после поговорим.
— Конечно, конечно, — поспешно согласился Искремас. Ему очень хотелось, чтобы опасный гость ушел, но попросить об этом было стыдно.
Охрим поплевал на пальцы и притушил фитилек своей самодельной бомбы. Искремас тоже поплевал и потискал в пальцах потухший фитиль — для верности. Усмехнувшись, писарь встал.
Вместе с Искремасом он вышел на сцену, где обе артистки галопировали под музыку верхом на алебарде.
Писарь неторопливо прошел через зал и скрылся за дверью. А Искремас стоял и смотрел на скачущих дам.
— Знаете что, — сказал он внезапно. — Это не годится… Делайте, как было раньше.
Не прощаясь, он направился к выходу.
Крыся стояла в дверях и с интересом глядела на улицу.
— Я передумал, Крыся, — сообщил ей артист. — Пускай эти дурочки делают по-своему… Женщину нельзя унижать. Нельзя ее показывать в смешном и жалком виде. Женщина должна быть всегда прекрасна… Понимаешь?
— Чего ж тут не понять? — сказала Крыся злобно. — Они для вас прекрасные, потому что городские.
Искремас только руками развел.
— Ладно. Пошли!
— Ни! — Крыся схватила его за рукав. — Стойте тут.
Артист в недоумении огляделся. На базарной площади было тихо и пусто. Только на углу, возле аптеки, стоял фаэтон, запряженный парой. На козлах возвышался бородатый солдат. Два офицера весело спорили рядом — наверное, о том, кому первому садиться в этот фаэтон.
Оглушительно грохнул взрыв. Комья земли и щепки забарабанили в стену театра.
Искремас зажмурился, а когда открыл глаза, лошади с ошалелым ржанием неслись по площади — но уже без фаэтона. Только обломанное дышло колотилось об землю.
— Це той, чернобривый, что с вами балакал, — радостно доложила Крыся. — Вин туды шось пидсунул.
Схватив Крысю за руку, Искремас быстро зашагал в сторону от взрыва.
— Тш-ш! — шипел он на ходу. — А если тебя услышат? Тогда мы пропали!..
— Ох!.. Ых!.. Ах!.. — стонал Искремас. По его искаженному лицу струился пот, волосы мокрыми перьями прилипли ко лбу.
Он лежал на лавке, а голый маляр, сутулый и волосатый, как огромная обезьяна, лупил его веником по спине.
Искремас привстал, сунул голову в шайку с холодной водой, а когда вынырнул — на лице его было счастливое и просветленное выражение.
— Баня — это русский языческий храм!.. Ванна очищает только тело, а баня очищает и душу!
Теперь уже маляр возлежал на лавке, а Искремас неумело сек его веником.
— И как оно нам нужно — это очищение! — говорил он, сопровождая каждое слово ударом веника. — Компромиссы… Трусость… Сделки с совестью…
И вдруг он умолк, увидев в двух шагах от себя улыбающуюся рожу иллюзионщика. Тот стоял голый, но в своей несуразной шапочке и, словно круглый щит, держал перед собой шайку — правда, пониже, чем держат щит.
— Привет от соседней музы! — хихикнул он, и сразу волшебство бани кончилось для Искремаса.
— Как сюда попал этот субъект? — гневно спросил артист.
— Федор Николаевич! Владимир Павлович! — жалобно заблеял иллюзионщик. — Я же знаю — вы после бани будете есть раков… Так я принес первачу! Не свекловичного, а хлебного…
Искремас подумал, а потом сказал:
— Черт с вами. Оставайтесь.
— Мерси! — поклонился иллюзионщик. — В эти трудные времена мы, интеллигенция… Мы должны, так сказать, консолидироваться!
Он снял свою шапочку, макнул в холодную воду и снова надел, объяснив:
— Париться я зверь. А вот макушка не выносит.
Искремас опять пришел в хорошее настроение.
— Федор Николаевич! — крикнул он. — Наконец-то этот проходимец в наших руках. Хватайте его!
Иллюзионщик радостно завизжал, а Искремас схватил шайку и плеснул воды на каменку.
Шипучий пар окутал всех и все.
Посреди стола громоздились раки — красные, будто они тоже напарились в бане. А рядом стоял штоф с керосинного цвета жидкостью. Послышались шум шагов, смех и голос иллюзионщика:
— Петр Великий говаривал: год не пей, два не пей, а после бани укради да выпей!
Открылась дверь, Искремас первым вошел в комнату.
— Вот именно! После бани даже нищие…
Слово «пьют» Искремас сказать не успел, потому что замер на пороге в изумлении.
Стены этой обыкновенной селянской хаты были увешаны картинами — диковинными, яркими, тревожными… Более того, одну стену — ту, что была против двери, — художник расписал прямо по штукатурке. Он нарисовал радугу, до которой, словно по крутому холму, шел пахарь за своей лошадью, а над сохою алело знамя с серпом и молотом.
— Вы? — спросил Искремас резко.
Маляр виновато кивнул.
— Бог ты мой, — сказал артист и больше ничего не сказал. Он переходил от одной картины к другой, удивляясь и радуясь.
Георгий-Победоносец — какой-то странный, со звездой на лбу и в гимнастерке с бранденбурами — поражал копьем зеленый поезд, который извивался, как дракон… Немцы в своих колючих касках расстреливали яблоню, и дерево кричало от боли круглыми красными ртами яблок… Почти на всех картинах были радуги, яблоки, мужчины с квадратными ладонями и грустные широкоплечие женщины.
Искремас смотрел, а иллюзионщик уже плотоядно суетился у стола и выкликал:
— Ай да раки! Прямо крокодилы! Ихтиозавры! К оружию, сограждане!
Искремас повернулся к хозяину, который глядел на него опасливо и печально.
— А я-то думал, что вы маляр… что я возвышу вас до своего театра.
И маляр (но мы теперь будем называть его художником), всегда такой медленный и застенчивый в движениях, вдруг засуетился, забегал по комнате и стал переворачивать висящие на стенах картины. Все они были написаны на старой клеенке, и, как оказалось, с обеих сторон.
— А почему с двух сторон? Для экономии? — догадался Искремас. — Федя, Федя, бить вас некому!.. Это же варварство. В один прекрасный день человечество протрет глаза, и тогда эти картины будут висеть в Лувре!.. В Дрездене! В Прадо!.. Да что там! На Красной площади устроят вашу выставку!