Генрих Гейне - Романсеро
Но отпугивал греховность
Крест нагрудный Калатравы.
Рядом с ним летел прыжками,
Весело хвостом виляя,
Пес его любимый, Аллан,
Чье отечество -- Сиерра,
Несмотря на рост огромный,
Он, как серна, был проворен.
Голова, при сходстве с лисьей,
Мощной формой норажала.
Шерсть была нежнее шелка,
Белоснежна и курчава.
Золотой его ошейник
Был рубинами украшен.
И, по слухам, талисман
Верности в нем был запрятан.
Ни на миг не покидал он
Господина, верный пес.
О, неслыханная верность!
Не могу без дрожи вспомнить,
Как раскрылась эта верность
Перед нашими глазами.
О, проклятый день злодейства!
Это все свершилось здесь же,
Где сидел я, как и ныне,
На пиру у короля.
За столом, на .верхнем месте,
Там, где ныне дон Энрико
Осушает кубок дружбы
С цветом рыцарей кастильских,
В этот день сидел дон Педро,
Мрачный, злой, и, как богиня,
Вся сияя, восседала
С ним Мария де Падилья.
А вон там, на нижнем месте,
Где, одна, скучает дама,
Утопающая в брыжах
Плоских, белых, как тарелка,-
Как тарелка, на которой
Личико с улыбкой кислой,
Желтое и все в морщинах,
Выглядит сухим лимоном,-
Там, яа самом .нижнем месте,
Стул незанятым остался.
Золотой тот стул, казалось,
Поджидал большого гостя.
Да, большому гостю был он,
Золотой тот стул, оставлен,
Но не црибыл дон Фредрего,
Почему -- теперь мы знаем.
Ах, в тот самый час свершилось
Небывалое злодейство:
Был обманом юный рыцарь
Схвачен слугами дон Педро,
Связан накрепко и брошен
В башню замка, в подземелье,
Где царили мгла и холод
И горел один лишь факел.
Там, среди своих подручных,
Опираясь на секиру,
Ждал палач в одежде красной,
Мрачно пленнику сказал он:
"Приготовьтесь к смерти, рыцарь.
Как гроссмейстеру Сант-Яго,
Вам из милости дается
Четверть часа для молитвы".
Преклонил колени рыцарь
И спокойно помолился,
А потом сказал: "Я кончил",-
И удар смертельный принял.
В тот же миг, едва на плиты
Голова его скатилась,
Подбежал к ней верный Аллан,
Не замеченный доселе.
И схватил зубами Аллан
Эту голову за кудри
И с добычей драгоценной
Полетел стрелою наверх.
Вопли ужаса и скорби
Раздавались там, где мчался
Он по лестницам дворцовым,
Галереям и чертогам.
С той поры, как Валтасаров
Пир свершался в Вавилоне,
За столом никто не видел
Столь великого смятенья,
Как меж нас, когда вбежал он
С головою дон Фредрего,
Всю в пыли, в крови, за кудри
Волоча ее зубами.
И на стул пустой, где должен
Был сидеть его хозяин,
Вспрыгнул пес и, точно судьям,
Показал нам всем улику.
Ах, лицо героя было
Так знакомо всем, лишь стало
Чуть бледнее, чуть серьезней,
И вокруг ужасной рамой
Кудри черные змеились,
Вроде страшных змей Медузы,
Как Медуза, превращая
Тех, кто их увидел, в камень.
Да, мы все окаменели,
Молча глядя друг на друга,
Всем язык одновременно
Этикет и страх связали.
Лишь Мария де Падилья
Вдруг нарушила молчанье,
С воплем руки заломила,
Вещим ужасом полна.
"Мир сочтет, что я -- убийца,
Что убийство я свершила,
Рок детей моих постигнет,
Сыновей моих безвинных".
Дон Диего смолк, заметив,
Как и все мы, с опозданьем,
Что обед уже окончен
И что двор покинул залу.
По-придворному любезный,
Предложил он показать мне
Старый замок, и вдвоем
Мы пошли смотреть палаты.
Проходя по галерее,
Что ведет к дворцовой псарне,
Возвещавшей о себе
Визгом, лаем и ворчаньем,
Разглядел во тьме я келью,
Замурованную в стену
И похожую на клетку
С крепкой толстою решеткой.
В этой клетке я увидел
На соломе полусгнившей
Две фигурки,-- на цепи
Там сидели два ребенка.
Лет двенадцати был младший,
А другой чуть-чуть постарше.
Лица тонки, благородны,
Но болезненно-бледны.
Оба были полуголы
И дрожали в лихорадке.
Тельца худенькие были
Полосаты от побоев.
Из глубин безмерной скорби
На меня взглянули оба.
Жутки были их глаза,
Как-то призрачно-пустые.
"Боже, кто страдальцы эти?" -
Вскрикнул я и дон Диего
За руку схватил невольно.
И его рука дрожала.
Дон Диего, чуть смущенный,
Оглянулся, опасаясь,
Что его услышать могут,
Глубоко вздохнул и молвил
Нарочито светским тоном:
"Это два родные брата,
Дети короля дон Педро
И Марии де Падилья.
В день, когда в бою под Нарвас
Дон Энрико Транстамаре
С брата своего дон Педро
Сразу снял двойное бремя :
Тяжкий гнет монаршей власти
И еще тягчайший -- жизни,
Он тогда как победитель,
Проявил и к детям брата
Милосердье; Он обоих
Взял, как подобает дяде,
В замок свой и предоставил
Им бесплатно кров и пищу.
Правда, комнатка тесна им,
Но зато прохладна летом,
А зимой хоть не из теплых,
Но не очень холодна.
Кормят здесь их черным хлебом,
Вкусным, будто приготовлен
Он самой Церерой к свадьбе
Прозерпиночки любимой.
Иногда пришлет им дядя
Чашку жареных бобов"
И тогда, уж дети знают:
У испанцев воскресенье.
Не всегда, однако, праздник,
Не всегда бобы дают им.
Иногда начальник, псарни
Щедро потчует их плетью.
Ибо сей начальник псарни,
Коего надзору дядя,
Кроме псарни, вверил клетку,
Где племянники, живут,
Сам весьма несчастный в браке
Муж той самой Лнмонессы
В брыжах белых, как тарелка,
Что сидела за столом.
А супруга так сварлива,
Что супруг, сбежав от брани,
Часто здесь на псах и детях
Плетью вымещает злобу.
Но такого обращенья
Наш король не поощряет.
Он велел ввести различье
Между принцами и псами.
От чужой бездушной плети
Он племянников избавил
И воспитывать обоих
Будет сам, собственноручно".
Дон Диего смолк внезапно,
Ибо сенешаль дворцовый
Подошел к нам и спросил:
"Как изволили откушать?"
ЭКС-ЖИВОЙ
"О Брут, где Кассий, где часовой,
Глашатай идеи священной,
Не раз отводивший душу с тобой
В вечерних прогулках над Сеной?
На землю взирали вы свысока,
Паря наравне с облаками.
Была туманней, чем облака,
Идея, владевшая вами.
О Брут, где Кассий, твой друг, твой брат,
О мщенье забывший так рано?
Ведь он на Неккаре стал, говорят,
Чтецом при особе тирана!"
Но Брут отвечает: "Ты круглый дурак!
О, близорукость поэта!
Мой Кассий читает тирану, но так,
Чтоб сжить тирана со света.
Стихи Мацерата выкопал плут,
Страшней кинжала их звуки.
Рано иль поздно тирану капут,
Бедняга погибнет от скуки".
БЫВШИЙ СТРАЖ НОЧЕЙ
Недовольный переменой, -
Штутгарт с Неккаром, прости! -
Он на Изар править сценой
В Мюнхен должен был уйти.
В той земле, где все красиво,-
Ум и сердце веселя,
Бродит мартовское пиво,
И гордится им земля.
Но, попавши в интенданты,
Он, бедняга, говорят,
Ходит сумрачный, как Данте,
И, как Байрон, супит взгляд.
Он невесел от комедий,
В бредни виршей не влюблен,
И над страхами трагедий
Не смеется даже он.
Девы рвением объяты -
Сердцу скорбному помочь,
Но отводят, встретив латы,
Взоры ласковые прочь.
Из-под чепчика веселье
В смехе Наннерле звучит.
"Ах, голубка, шла бы в келью!"
Датским принцем он ворчит.
Принялись, хоть труд напрасен,
Развлекать его друзья
И поют: "Твой светоч ясен,-
Пей услады бытия!"
Как же груз хандры тяжелой
Не спадет с твоей груди
В этой местности веселой,
Где шутами пруд пруде?
Но теперь там смеха мало,
Смех там несколько заглох:
Стали реже запевалы,
А без них ведь город плох.
Будь тебе хоть Массман дан там,
Этот бравый господин
Цирковым своим талантом
Разогнал бы весь твой сплин.
Шеллинг, кто его заменит?
Без него не мил и свет!
Мудрецов- смешней нигде нет
И шутов почтенней нет.
Что ушел творец Валгаллы,
Что -- как плод его труда- -
Им завещан том немалый,-
Это разве не беда?
За Корнелиусом, сникли
Свиты всей его чины,
Ибо волосы остригли,
А без оных не сильны.
Шеф был опытнее вдвое:
В гривах сеял колдовство
Что-то двигалось живое
В них нередко оттого
Геррес пал. -- Гиена сдохла.
Краха клириков не снес
Инквизитор, чье не сохло
Веко, вспухшее от слез.
Этим хищником лишь кролик
Нам в наследье был прижит:
Жрет он снадобья от колик,
Сам он -- тоже ядовит.
Кстати, папский Доллингерий, -